Семерка (ЛП)
Ну я тогда ему на все это говорю: «Слушай, так пошли к бабушке, поглядим, может она и не умерла, может она в коме, может еще удастся помочь», а он пялится на меня и спрашивает: «Ты чего, русская?». «Сам ты русский» — это я ему, а он: «Ладно, кароче, неважно…»
— Что, «кароче» сказал? — спросил ты.
— Сам ты кароче. И он спрашивает, так как с телефоном, я же ему повторяю: «Давай пойдем к бабушке, поглядим, точно ли она умерла», а он: «Курва, я что, свою бабку не знаю или чего? Я знаю, когда она откинулась, так дашь мне, курва, телефон позвонить?»
Ну а я так подумала себе, что он явно хочет с моим телефоном смыться, дашь такому телефон, и больше уже не увидишь, ну и пошла дальше, села на первый же автобус, как раз на Радом, и поехала, вот только в этом автобусе все время плакала по своей Илже.
— Так погоди, эй, — подпер ты голову руками, — а у вас, случаем, не хуже?
— А когда ты в последний раз у нас был? — весело спросила она. — Ну, — прибавила она тут же, — пака.
— Чего?
— Чао.
— Пака. А куда потом едешь? После Кракова? Или какое-то время побудешь?
— Нет. Дальше еду. На юг. В Стамбул. Это моя очередная мечта, Царьград. — Эх, — мечтательно подняла она глаза, — ты знаешь, еще ведь немного, и Царьград был бы наш? Под конец XIX века был ведь такой шанс, эх, ты представь…
— Так это что значит? — не понял ты. — Наш или чей?
— Ну, — усмехнулась она, — русский.
— Погоди, — у тебя все в голове перепуталось, — наш или русский, то есть, как это наш, когда русский…
— Ну так што, — покачала она головой, надевая рюкзак. — Я дома, с родителями, полька. А из дома вышла — а там Польши уже нет, паляк.
— Так имеется же Виленщина, — сказал ты. — Там другие поляки.
— Вот, паляк, — заявила вильнючка. — Вы все нацианалисты, вам никак не панять што можно па другому думать.
— Чего-о? — высунулась из-за стойки продавщица.
— Если па-другому — не понял ты, — паляк — или наш, или русский, ну, курва, ты или полька или русская, ну, привет…
Выходила она, смеясь. Потом ты увидел, как она становится у обочины Семерки, как выставляет палец вверх, а коленку в сторону трассы, и как моментально останавливается какой-то водила фуры, она же вскакивает в кабину и уезжает.
* * *
Русский Стамбул, размышлял ты, расплачиваясь за чай с беленькой, ну да, был такой шанс, правда. Русские заняли бы Стамбул в 1878 году, если бы Запад их не придержал; только, ого-го, ты уже представлял себе тот русский Стамбул, ну, ессно, обваливающуюся штукатурку Ая-Софии замалевали бы толстым слоем масляной краски, и на этой краске штукатурка бы и держалась; придорожные бордюры были бы высокими и выкрашенными белой известкой; а через весь город проходил бы огромный и широкий Бульвар Ленина, который рассекал бы Константинополь на две практически не связанные одна с другой части, поскольку через запруженную тремя рядами машин и стоящую в вечной пробке мостовую переходить было бы сложно, а переход по подземному туннелю, выложенному обоссаным мрамором занимал бы минут тридцать. По приморским бульварам прохаживались бы гопники в трениках и черных кепках и потолстевшие мусора в фуражках-аэродромах. Повсюду троллейбусы и подсолнечная лузга.
Ну и вообще: в пригородах, в тени мечетей, переделанных сначала в церкви, а потом в музеи атеизма, постсоветские пенсионеры чинили бы свои волги и москвичи; но, может, кто знает, Советский Союз заложил бы и в Константинополе автомобильный завод, Константинопольский Автозавод, КАЗ; над Босфором дымили бы трубы, над Золотым Рогом протянули бы трубы теплоцентрали. Центр города, где сейчас находится Султанахмет, выложили бы тротуарной плиткой, еще более уродливой, чем наш польбрук, псевдо-мавританской формы, с выдавленными псевдо-арабесками. В этом районе было бы множество элегантных магазинов и масса паскудных вывесок, а дальше, уже за пределами центра, продолжалось бы веселое распиздяйство, просто замечательно бы превращались в развалины генуэзские дома в Пере и Галате, между самостроями над морем Мармара бабули в платочках развешивали бы белье, а дедули в тельняшках попивали бы «балтику» или какую-то там водочку, спокойненько, без нервов, как они это делают летом в Севастополе. Спальные районы начинались бы уже за Блахернами. Балконы были бы застроены любым возможным способом: кто мог позволить себе кондиционер, тулил бы себе кондиционер, кто не мог — на время жары заслонял бы окно блестящей алюминиевой фольгой, как это делается в южной России. Лестничные клетки были бы мрачными и ободранными, по ним бы ходили люди, которым надоело жить. На базарах бабушки торговали бы оливками и рыбой.
Или, — продолжал ты фантазировать, спускаясь по ступеням бара «Гурман» и все так же, несмотря на потребление чаю с водкой, чувствуя странную мягкость в ногах после эликсиров, — возьмем Гавайи. Ведь русские были и на Гавайях. Даже форт начали строить, — думал ты, усаживаясь в машину и запуская двигатель, — Форт Елизаветы, который, наверняка, если бы они там остались, превратился бы в какой-нибудь Елизаветград, а после революции — только если бы на Гавайях была революция, и он не превратился что-нибудь типа русского Тайваня, — его бы переименовали в, скажем, Комсомольск-на-Гавайях.
Ты выехал на Семерку и глазами, как везде говорят, воображения уже видел русских, валяющихся на замусоренном сигаретными бычками и пустыми бутылками райско-гавайском пляже и решающих кириллические кроссворды. Маршрутки ездили бы из Южногавайска в Северногавайск, думал ты по пути, в деревнях по дороге (Тихоокеанская, Алёханская — или даже Алоханская — Партизанская, Электрифическая, Ленино-Гавайская) повсюду были бы объявления «СДАМ КВАРТИРУ У МОРЯ», а в приморских курортах жгло бы такое русо-диско[97], что все чайки и нерусские туристы смылись бы как можно дальше, — размышлял ты и даже не заметил, что сам едешь странным слаломом, а когда склонился над проигрывателем, чтобы вытащить из него оставленный веджмином Герардом диск группы «Сабатон», утратил дорогу с глаз. Вдруг раздался глухой треск, ты почувствовал рывок, твое тело больно врезалось в пояс безопасности, голова полетела вперед, шейные позвонки хрустнули, что, кстати, даже принесло тебе временное облегчение.
Грудной клеткой ты ударился в руль, голова чуть-чуть не достала до лобового стекла. И все это происходило медленно, о-очень ме-е-едленно. Очень медленно, чрезвычайно ме-е-едленно трескалось и лобовое стекло. Ты видел, Павел, как паутина трещин расходится по всей его ширине и длине, как — наконец-то — стекло сыплется и выгибается, свисая на имеющейся в средине пленке, а в машину врывается свежий ноябрьский воздух вместе с тонкой ноткой кладбищенского стеарина.
А въехал ты, Павел, в канаву, срезав при этом придорожный крест, а точнее — даже два креста. Один — поменьше, в память смерти в 2008 году молодого, восемнадцатилетнего водителя ауди А3 1.9 Адриана Мачонга — поскольку именно здесь, в одну прекрасную июльскую ночь, парню восхотелось узнать, а дожмет ли он стрелку до правого края спидометра. Потом имелся крест побольше, обычный, придорожный, деревянный, который, случаем, стоял именно здесь. И ты въехал в глубокую придорожную канаву.
Но все это, Павел, ты выяснил только лишь после того, как ты каким-то макаром вылез из машины и, все еще в состоянии шока, закурил. Ты осмотрел разбитый капот и фары. От обеих пробитых шин остались какие-то тряпки; эх, вздохнул ты, потом поглядел на срезанный тобой памятный крест. Адриан Мачонг глядел на тебя с фотографии укоризненно, словно малорослый мрачный тиран. «Был полдень, но Солнце для него погасло», — гласила надпись под снимком, и далее: «Он увеличил число ангелочков».
«Ясно».
Придорожный крест лежал в паре метров дальше. Руки Иисуса оторвались, так что Христос висел теперь совершенно как в «Пепле и алмазе» — вверх ногами.