Богоматерь цветов
Остальное нас не интересует. Любовь расставляет и не такие ловушки. Самые мерзкие. Самые неожиданные. Еще она очень любит совпадения. Какой-то мальчишка сунул два пальца в рот и издал оглушительный свист именно в тот самый час, когда душа моя, как натянутая до предела струна, только и ждала этого пронзительного звука, чтобы разорваться. Мгновения эти сошлись, и два существа полюбили друг друга до глубины души. «Ты солнце, взошедшее в моей ночи. Моя ночь – это солнце, взошедшее над твоей ночью!» Мы сталкиваемся лбами. Мое тело глубоко входит в твое тело, а твое тело входит в мое. Мы создаем новую вселенную. Все меняется… и мы это осознаем!
Любить друг друга, пока не расстанемся, как два юных борца в драке (не в сражении) рвут друг на друге трико и, обнаженные, изумляются, что так прекрасны, им кажется, будто они видят себя в зеркале, они на какое-то мгновение застывают в изумлении – как досадно попались, встряхивают спутанными волосами, улыбаются друг другу влажной улыбкой и вновь сплетаются, как два борца в греко-римской борьбе, когда невозможно разорвать сцепление мышц, и вот опускаются на ковер, и вверх взметается струя теплой спермы, прочерчивая на небе млечный путь, куда вписываются и другие созвездия, которые я могу различить: созвездие Матроса, созвездие Боксера, созвездие Велосипедиста, созвездие Скрипача, созвездие Зуава, созвездие Кинжала. Так на стене мансарды Дивин прорисовывается новая карта звездного Неба.
Однажды после прогулки по парку Монсо Дивин возвращается в свою мансарду. А в вазе стоит черная корявая вишневая ветка с распустившимися розовыми цветами. Дивин возмущена. В деревне крестьяне научили ее относиться с уважением к фруктовым деревьям, не считать их цветы украшением или орнаментом, она никогда больше не сможет ими восхищаться. Сломанная ветка оскорбляет ее, как вас оскорбило бы убийство прекрасной девушки. О своем горе она поведала Миньону, который в ответ хохочет во весь рот. Он, дитя большого города, насмехается над крестьянскими суевериями. Чтобы покончить с этим, чтобы прекратить святотатство, чтобы преодолеть его в каком-то смысле, а может, просто из раздражения, Дивин обрывает цветы. Пощечины. Крики. И наконец любовное смятение, потому что, когда она касается самца, все оборонительные жесты становятся ласками. Кулак, занесенный для удара, сам раскрывается, как цветок, и пальцы нежно касаются щеки. Сильный самец слишком силен для этих слабых «теток». Стоило Секу Горги слегка приласкать в штанах, совсем, казалось бы, незаметно, вздувшийся бугор своего огромного члена, чтобы они, ни одна из них, не могли больше оторваться от него, который притягивал их, как магнит притягивает железные стружки, притягивал помимо своей воли. Дивин, которая сама была физически не слабой, вполне хватило бы сил, но она стыдилась самого отпора, ведь отпор – это так мужественно, стыдилась и гримасы на лице, и притворства тела, от которого требуется определенное усилие. А еще она стыдилась мужских эпитетов, когда они относились к ней. На арго Дивин тоже не говорила, ее товарки тоже. Это было ей противно, как было противно издать при помощи языка и зубов залихватский свист, или сунуть – и не вынимать – руки в карманы штанов (откинув назад полы расстегнутой куртки), или подтянуть брюки, ухватившись за пояс и помогая себе бедрами.
Что касается «теток», то у них имелся особый язык. Арго служил мужчинам. Это был язык самцов. Так у караибов язык мужчин служил вторичным половым признаком. Он был чем-то вроде оперения птиц-самцов или шелкового цветистого одеяния, на которое имели право только воины племени. Он был петушиным гребнем и шпорами. Понять его могли все, но говорить на нем имели право лишь мужчины, которые по праву рождения получили в дар эти жесты, эту осанку, эту посадку бедер, эти руки, ноги, глаза, грудь, при помощи которых все это можно сказать. Как-то раз в одном из наших баров, когда Мимоза позволила себе такие слова: «…эти хреновые истории», мужчины нахмурились: кто-то из них произнес, как угрозу:
– Девка корчит крутую.
Арго на устах мужчин будоражило «теток», но их куда меньше будоражили придуманные слова, свойственные этому языку: (такие, как, например: трескун, ночнуха, плясун), чем выражения, пришедшие из привычного мира, но изнасилованные самцами, приспособленные ими к своим таинственным надобностям, извращенные, искаженные, втоптанные в грязь и в их постель. Так, например, они говорили: «Тихой сапой», или еще: «Встань и иди». Последняя фраза, вырванная из Евангелия, падала из губ или оставалась в уголке рта крошкой табака. Она произносилась тягучим голосом. Она завершала рассказ о приключении, которое закончилось для них благополучно.
– Встань… – говорили они.
А еще они произносили нараспев:
– Лажа.
И потом еще: «Припухнуть». Но для Миньона это слово имело не тот смысл, что для Габриэля (солдат, что придет и произнесет эти слова, которые очаровывают меня и, так мне кажется, приличествуют только ему: «Теперь мой удар»). Миньон понимал это так: нужно держать ухо востро. Габриэль думал: надо заглохнуть. Ведь только что в моей камере два вора сказали: «Пора разбирать койки». Они имели в виду – пора стелить постели, но я принял их сигнал, и яркая вспышка высветила меня же, который стоял, раздвинув ноги, словно мускулистый страж или конюший, или дворецкий на пороге спальни: кому-то разбирать девиц на балу, кому-то разбирать кровати.
Когда Дивин слышала эту тарабарщину, она просто ослабевала от желания, как если бы освобождала – ей казалось, что она расстегивает ширинку, что ее рука проникает под рубашку, – некоторые слова яванского языка от их лишних слогов, будто снимая украшение или маскарадный костюм: тюрьбима, койвака.
Этот жаргон направил своих тайных посланцев во французские деревушки, и даже Эрнестина поддалась его очарованию.
Она повторяла про себя: «Голуаз, папироса, сигарета». Она падала в кресло, шептала эти слова, глотая медленный дымок сигареты. Чтобы никто не прознал о ее слабости, она закрывалась в комнате на задвижку и курила. Как-то вечером, войдя в спальню, она увидела, как из мрака блеснул огонек сигареты. Она испугалась так, словно ей угрожали револьвером, но страх длился недолго и вскоре превратился в надежду. Побежденная одним лишь присутствием мужчины, она сделала несколько шагов и рухнула в глубокое кресло, но тем временем огонек исчез. Уже с порога она поняла, что в зеркальной дверце шкафа, стоявшего прямо напротив двери, отсеченного темнотой от остальной комнаты, увидела огонек сигареты, которую сама и зажгла, чиркнув спичкой в сумрачном коридоре. Можно сказать, что ее настоящее бракосочетание произошло именно тогда, в тот самый вечер. Ее супругом стало то, что объединяет мужчин: «Сигарета».
Сигарета еще сыграет с ней злую шутку. Идя по главной деревенской улице, она наткнулась на местного негодяя, похожего на тех, чьи лица я вырезал из журналов; он шел, насвистывая, с окурком, прилипшем в уголке сжатого рта. Поравнявшись с Эрнестиной, он наклонил голову и, казалось, взглянул на нее с мечтательной нежностью, а Эрнестина подумала: это на нее он смотрит «дерзким, призывным взглядом», но в действительности же такое выражение лица получилось потому, что дымок от сигареты попал ему в глаза и заставил прищуриться. Он прищурился снова, скривил губы, и получилось нечто похожее на улыбку. Эрнестина мгновенно приосанилась, но тут же постаралась сдержать себя, и приключение не получило продолжения, потому что в то же самое мгновение этот деревенский повеса, который Эрнестины даже не заметил, почувствовал, как рот его улыбается, а глаза щурятся, он мгновенно взял себя в руки, всем своим видом давая понять, что все это было сделано специально, а он сам прекрасно собой владеет.
И другие выражения тоже смущали ее, как могут волновать и смущать – и одновременно завораживать своим причудливым сочетанием – такие слова: «Золотые горы», и особенно эта фраза: «Схватить за яйца и утащить в Тартар», которую ей хотелось бы просвистеть и протанцевать на мелодию явы. О своем кармане она говорила «Мои закрома».