Вниз по Уралу
— Не понимаю! Охотники, рыбаки… Спят до обеда.
Я сообразила, что день во всех отношениях будет ненастным. Как разливная российская грусть, расстилалась от нахмуренного неба над лесом на том берегу, над водою, над одиноким стогом в степи, за палаткой, над бледным во дню огнем нашего костра мглистая серость. На взъеме к степи нахохлились мелколиственные кусты. Без блеска, без переливов, с ленивой печалью обмывала берега темная волна. Желтый сыпучий песок меж кустами и рекой помутнел, казался теперь плотным, хмурым и древним. Сколько десятилетий намывала его такая вот невеселая река?
Стреляют наши. Близко они или далеко? В сыром воздухе выстрелы звучат приглушенно. Надо скорей готовить еду. Первым появился Константин Алексеевич. И только он один с добычей. Бережно положил около костра трех взъерошенных сереньких куропаток. Василий Павлович чистил ружье. Он мрачно сообщил Косте:
— Опять просалачили. Дудаков. Придется мне бросить рыбалку. Охотники! Вон, видали? Проспал.
Из презренья он указал не приспособленным к указанию, а большим пальцем на Павла Дмитриевича. Тот поодаль от нас уныло ловил рыбу спиннингом, ничего не вылавливая. Раздался треск в кустах. Замученный, хилый, в изодранных штанах появился Калиненко. Вид его был суров, но жалок. Он дотащился до костра и молча лег на землю. Ясно, — с пустыми руками.
У Константина Алексеевича на кротком лице, как масло на блине, засветилось торжество. Он тихоньким голосом, очень ласковым, медленным, завел, как всегда, свое раздумье вслух:
— Почему необходимо искать птицу от стана далеко? Не всегда обязательно протащиться не знай сколько километров, измучиться вконец, изорвать одежду. Надо сначала поискать поближе. Уж если нет, тогда идти далеко. А то что же далеко ходить? Я никогда не тороплюсь, я не гонюсь за тем, сколько убить. Мне это не важно, незачем хвалиться. Вот пошел тут рядом, походил, посидел…
Калиненко разом поднялся, сел, стиснул худые колени руками. Голосом умученного святого отрока воскликнул:
— Господи! Надолго это он завел?
Костя, невзирая на помеху, плавно тянул дальше свой рассказ:
— …Опять встал. Потом думаю: «Вот здесь по кустам пройду. Надо хорошенько осмотреть то, что близко, а потом уж ходить далеко»…
Новое вмешательство его не могло смутить. Костя всегда стойко хранил постепенность рассказа, сколько бы раз его ни прерывали. Поэтому, не смущаясь аккомпанементом его кроткого голоса, я сказала Калиненко:
— А что же злиться? Действительно, поглядите хоть на меня. Цветущий, приятный вид! А вы? «Смотрите, дети, на него, как он угрюм, и худ, и бледен. Как презирают все его!»
Калиненко приподнялся на локте и угрожающе спросил:
— Это что? Намек?
Костя все еще продолжал свое повествование. Небо совсем потемнело. В этот миг по склону из степи скатилась к стану Грайка. Она тяжело вздымала запавшие бока с очевидными ребрами и трясла сильно высунутым языком. Так же, как и Калиненко, она почти упала на стану. Я собиралась жалостливо ее погладить, но у костра появилось существо, еще более запаленное. Оно было гражданином, не лишенным избирательных прав. В уголовном розыске наверняка о нем выдали бы в критическом случае справку: «Не судился, не приводился и не разыскивается». Я это знаю. Это мой муж — Валерьян Павлович. Но что он такое сейчас по внешнему виду? В обрывках нательной сетки и из порыжевших, протертых штанов видно худое, прокаленное дочерна солнцем, обветренное тело. На лице только большой нос и запыленные очки. Головную покрышку он, вероятно, где-то в траве потерял. Глаз под пропыленными очками не увидишь. Ружье на левом плече подрагивало от напряженного дыхания. Прямо беглый, осужденный по мокрому делу. Хорошо еще — бумажник хранился у меня. Кто на жилой берег такого без документов пустит? Он упал у стана прямо на спину в полном бессилии. Взглянув на него, Василий Павлович, всегда сдержанный в выражении родственного чувства, спросил с братской жалостью в голосе:
— Где же ты себя так ухайдакал?
Дыша громче хрипящей, свистящей Грайки, Валерьян Павлович прерывистым голосом сообщил:
— Туда, сюда… Стрепетов по степи искал. Потом — на гусиные пески. Верст восемь отсюда… ну, может, побольше… Понимаешь, помету! Штук тысячу их было… И дня два назад… А сейчас ни одного!
Константин Алексеевич уже окончил свой рассказ. Но, увидев нового слушателя, завел сначала:
— Зачем далеко ходить? Прежде надо близко поискать…
Вот тут и я рассвирепела. Встала над костром, подбоченилась, мотнула головой на загнанную Грайку и продекламировала:
— «В животном страсти слиты в одно с рассудком, образуя побудку». И так далее.
В середине моей проникновенной цитаты на стану появился последний запоздавший охотник — Николай Павлович. Ремень от ружья у него съехал, оно лежало поперек спины. Он торжественно потряс обеими занятыми руками. Их отягощал матерый темно-серый заяц. Николай Павлович посмотрел на меня и крикнул моему мужу:
— Валя, в аптечке у меня есть валерьянка. А, пожалуй, лучше слабительного…
Константин Алексеевич заканчивал вторично свой рассказ, на меня смотрел мечтательными, далекими глазами. Василий Павлович крякнул, глухо пробормотал:
— Спала, спала и доспалась до точки.
Калиненко взбодрился, вскочил, высоким звенящим тенором объявил:
— Товарищи! У нас в Балаклаве тоже был такой случай. Один грек заговариваться стал…
Подоспевший вовремя деликатный Павел Дмитриевич поспешил переменить разговор:
— Пойду баклажанчиков постреляю. Вон уселись.
Так ласкательно он называл бакланов. На них охотились все шестеро: и присяжные стрелки, и рыболовы. Просто из спортивной яри. Птица несъедобная, а вблизи и видом отвратительная, но очень сторожкая. Убить ее трудно. Обычно на возглас Павла Дмитриевича: «Баклажанчики!» — с готовностью вскидывалось не одно ружье. Но сегодня никто не отозвался. Устали. Павел Дмитриевич одиноко побрел с ружьем по берегу. Лежа плашмя на песке, Валерьян Павлович все же решительно заявил:
— Надо Лидию Николаевну на берег. Довольно! Взбесилась!
Калиненко злорадно удостоверил:
— Факт. Разговаривает, как тот грек в Балаклаве.
Василий Павлович, прирожденный организатор, немедленно изготовил план:
— Доплывем до ближайшего аула, оставим на берегу палатку, вещи, Лидию Николаевну, а сами в степь за дудаками. Сегодня протянули вот здесь. Возьмем в ауле киргиза-проводника, а Лидии Николаевне в подмогу сторожа. И она отдохнет, и мы поохотимся.
На воде он был завзятым рыболовом, на суше — специалистом-загонщиком в охоте на дроф. Рыба в последние дни клевала плохо. Надо же было дудакам сегодня налететь на мирный наш стан! Придется мне сидеть на захоженном скотом берегу, где-нибудь вблизи нищего сонного аула. Меня бы взяли в степь, на ароматное ее на зорях увяданье, под широкое небо, а теперь сиди на водопойном берегу. Это мне за цитату. Все же я решила не сдавать, потерпеть за правду. Небрежным тоном заявила:
— Везите меня к автобусу, вернусь в город. Не останусь около аула.
Мне хором ответили, что батраков нет. Всем надо ехать за дудаками. До станицы с автобусом доплывем в свое время. Я одна, могу и подождать шестерых. День становился все сумрачней и темней. Река вздувалась. Рыба перед дождем взметывалась кверху из глубины. Бакланы носились низко над водой. Раздался выстрел, второй, за ним торжествующий вскрик Павла Дмитриевича. Он убил баклана. Доставили его все шестеро и Грайка. Я угрюмо готовила еду. За обедом Павел Дмитриевич то и дело восклицал:
— Снял баклажанчика. Ерунда — проспатые утром дудаки! В степи отыграемся, отомстим.
Я вспомнила, как один наш знакомый ядовито телеграфировал из Одессы: «Передайте Пупе: и ты, Брут!» Эх, Пупа, Павел Дмитриевич, и ты, Брут! Тоже, дудаков проспал и на охоту мало ходил, а задается. Я, может, пятерых бакланов бы убила, если бы вообще стреляла, а сижу хмуро, к «безумцам» не подмазываюсь. После еды все повеселели. Охотно и бойко стали грузить палатку и вещи в лодки. Небо совсем набухло. Я сказала: