Неизвестный Юлиан Семёнов. Разоблачение
Помню, как после встречи с товарищем Хо Ши Мином, в день накануне Рождества, когда было заключено перемирие на двадцать четыре часа, и американцы не бомбили, и народ Ханоя вышел на улицы гордого, израненного и непобежденного города, больше всего людей толпилось возле витрины самого большого книжного магазина, что неподалеку от отеля «Тяншоят».
Колокольчатоголосые вьетнамцы завороженно повторяли имена Фоук — мано — па (Фурманова), Пау — кстоп — скоф (Паустовского), Э — рен — буа (Эренбурга): каждая новинка советской литературы была событием в дни борьбы вьетнамского народа против агрессии, это была — наравне с МиГами, ракетами, станками — реальная помощь, в отличие от пропагандистских буклетов с портретами великого кормчего.
Советская литература и один из ее боевых отрядов — литература Российской Федерации — очень нужна всем тем, кто сражается против фашизма, против войны и тьмы. Это известно не только друзьям, но и врагам. Именно поэтому, когда я беседовал с одним из сотрудников Отто Скорцени, подвизающегося ныне не только в бизнесе, но и в «Антибольшевистском блоке народов», нескрываемая ненависть была в каждом слове моего собеседника. Это в общем-то не страшно: бездоказательность и злость сугубо заметны не только нам, людям подготовленным, но и всем тем, кто с такого рода нацистами беседует, слушает его выступления или читает его эссе в газете.
Совсем иной характер носила пятичасовая дискуссия с редакторами и издателями крупнейшей испанской газеты «Пуэбло». Мои контрагенты прошли хорошую школу, они на рожон не лезли, они сочувствовали «нашим трудностям», говорили о том, что писателю необходима полная, абсолютная, неограниченная свобода творчества, которой мы с вами, естественно, лишены, и что лишь самовыражение художника истинно, а оно, понятно же, лишено классового смысла, поскольку художника определяет только мера его индивидуальности и национальное начало. Обращение к национализму стало вообще приметным штрихом в работе наших противников: действительно, о чем им можно мечтать, как не о том, чтобы расшатать великое здание нашего Интернационала?!
Наша беседа закончилась под рев полиции: молодчики из «Гвардия севиль» разгоняли очередную демонстрацию рабочих и студентов, которые вышли на мадридские улицы с требованием освободить из тюрем демократов и дать народу номинальные человеческие права.
Я заметил, что особенно рьяно нам с вами «сострадают» те, кто при Гитлере ходил в черных мундирах и выступал с погромными статьями в коричневой прессе Геббельса и Штрайха, те, кто был и продолжает оставаться противниками разрядки, окончания войны во Вьетнаме, мирного урегулирования на Ближнем Востоке, те, кто одевает на головы своих писателей клоунские колпаки и заставляет их собирать мусор руками на пекинских улицах!
Одна из главных функций литературы состоит в том, чтобы подвигать художника на трансформацию окружающей его жизни — в идеи. Громадные, во многом еще не изученные события Отечественной войны обязаны и сегодня рассматриваться как самая острая современность — ибо фашизм еще жив, а пророки его играют далеко не последнюю роль в раскладе сегодняшних политических сил.
Во многом именно это определяет огромный читательский интерес к творчеству таких, например, писателей, как Симонов и Бондарев. Наш молодой читатель, сдается мне, еще недостаточно изучен, а ведь читателей, родившихся после 1945 года, в нашей стране примерно 170 миллионов человек!
С этой точки зрения был интересен эксперимент, проведенный математиками, которые «проверили» на ЭВМ несколько литераторов. Проверка была мудрой, современной, устремленной в близкое будущее: «Каково количество информации, заложенной в строчку писателя и поэта?» Понятие информации в наш век изменилось. Информация в произведениях литературы — категория чувственная, это некий сгусток эмоции и знания, это определение субъекта, живущего в мире объективных данностей, которые надо верно понять, проанализировать, увидеть тенденцию, а уж потом обобщить в образ. Так вот, на этой математической проверке первое место среди писателей занял Пушкин. В первой строке «Дон Хуана» была обнаружена стопроцентная информация — режим словесной экономии при щедроте чувств и мыслей. «Ах, наконец достигли мы ворот Мадрида!» «Ах» — усталость, «наконец» — преодоление, «достигли» — радость свершения, «ворот» — Средневековье, «Мадрида» — столица Испании.
Целый ряд наших современников, к сожалению, получили нулевой балл: уровень информации, заложенный в их произведениях, колебался от одного до трех процентов.
А вот проза Симонова пронизана информацией чувств и мыслей. Нескрываемая любовь Симонова к Толстому рождает ощущение эпической переклички эпох. Вообще, для людей моего поколения Симонов был тем первым поэтом, который в самую горькую годину войны рассказал о высоком чувстве фронтовой любви, для меня он оказался преемником Гайдара: его «Парень из нашего города» был той школой мужества, верности присяге, интернационализма и дружбы, которая куда как значительнее нашей школы общеобразовательной, столь нуждающейся в серьезной и глубокой реформе.
Каждому писателю суждено создать свою главную книгу, и на этом пути «пораженье от победы он сам не должен отличать» — просто надо очень много, до счастливого пота работать — читатель определит потом, что вышло главным, а что — нет. Перечитывая сейчас Симонова, я определил для себя, что подступы к его эпопее начались еще в «Жди меня», а продолжались они и «под каштанами Праги», и во фронтовых его дневниках, и даже, по-моему глубокому убеждению, в «Двадцати днях без войны», в повести нежной, солдатской. А ни в ком так точно не просматривается юноша, с его рыцарством и затаенной ранимостью, как в солдате.
«Живые и мертвые» — свидетельство того важного обстоятельства, что запретных тем в нашей литературе нет и не должно быть: все зависит от гражданской позиции писателя, от его чувства сопричастности со всем тем, что происходило и происходит на земле нашей Родины, от его ответственности за настоящее и — главное — будущее.
Двадцатилетний артиллерист Бондарев, стоявший насмерть под Сталинградом, ныне пишет о войне так, что воочию ощущаешь мороз, и ожидание страшного начала боя, и тишину, особенно тревожную из-за хрупчатого воя поземки, когда и природа, кажется, восстает против тебя, и ты слышишь потом, как боевые ордена падают на дно котелка с ледяной, синеватой на морозе водкой, и видишь, как на стылом ветру наполняются слезами глаза молоденького офицера, которому только сейчас, в наступившей тишине, громадной и напряженной, открылась вся глубина человеческого горя, солдатского братства и собственного самопонимания. Проза Бондарева, при всей масштабности и мужественности, женственно-доверчива и обескожена. Бондаревская проза — словно бы монолог — плач, прощание с ушедшими, а нет ничего горше, чем память о тех, кто был с тобой, подле, кто знал тебя и кого никогда более не будет, и это страшное н и к о г-д а Бондарев чувствует, словно мать, потерявшая дитя, и он умеет отдавать нам это свое редкостное чувство.
Правда старого генерала, молоденького офицера, волевого особиста и солдата слита у него воедино. Писатель при этом далек от того, чтобы лишать своих героев столь необходимого для каждого человека права — права, чтобы его понимали именно таким, каков он есть. Категоризм в нашей литературе при создании образа — невозможен, а если и встречается такой категоризм, то лишь в книгах «второго порядка», где все черное — до жути черное, а светлое — такое уж светлое, что надо это светлое канонизировать, причислив к лику святых. Забвение диалектики, желание жить по рецептам однозначным, мстит литератору второсортностью — это не фармакология. Снисходительность — это плохо, снисхождение — необходимое качество литературы, ибо снисхождение помогает понять глубинность явлений и поступков. Горький именно так писал Клима Самгина, Шолохов так писал Мелихова, так именно пишет своих героев, снимает их и играет Василий Шукшин. Вообще, Шукшин — явление поразительное в нашей литературе, и это не преувеличение, не давняя моя симпатия к этому большому художнику, это правда, реальность, с которой могут не считаться лишь темные люди, трусливые перестраховщики, которые внутренне не верят в нашу великую правду и неодолимую нашу силу. Шукшин своим творчеством подвел черту надуманной дискуссии о так называемых «деревенщиках» и «интеллектуалах». К сожалению, и то, и другое не так давно, когда страсти искусственно подогревались, было определением бранным, и это было противоестественно, ибо деревня дает хлеб земной, а интеллект — хлеб духовный. Интеллектуал Шукшин великолепно знает жизнь деревни и города, советский писатель Шукшин — человек великолепного идейного стержня, его позиция по отношению к тому злу, что нам мешает, — бескопромиссна, он обнажает явление, не боясь правды, ибо правды боится трус или бездарь. При этом всегда следует помнить, что только вода делает лебедя — лебедем; без воды лебедь — это гусь. Без и вне ярких характеров, сочного языка,
своих
мыслей, то есть вне и без стопроцентной информации, литература семидесятых годов невозможна и обречена на презрительное забвение потомков. Естественно, определенному ряду читателей, воспитанных в нравах кадровых установок далекого прошлого, герои Шукшина могут показаться недостаточно «точно выписанными», ибо они не влезают в прокрустово ложе анкет, но, во-первых, не пора ли задуматься, сколь эффективна бесконечная повторяемость одних и тех же анкетных граф, а во-вторых, жизнь — это не анкета, это куда серьезнее и многогранней!