Четвертый Рим
Выбравшись на другой берег, он побежал по-над Яузой в сторону Богородских бань мимо помоек, покосившихся сараев, голубятен, небрежно сколоченных из вагонки, дырявых лодок, валявшихся кверху дном, добежал до металлического мостика, воротился по нему на низменный правый берег и только тогда перешел на шаг. Он долго бродил аллеями и просеками Сокольнического парка, намеренно забирая ближе к Стромынке, затем просушиться вздумал, сел на первую попавшуюся скамейку, и тут его обуяли мысли; мысли были панические, изнурительные и какие-то конченые, как безнадежный недуг. В сущности, дело было сделано - он бежал. Конечно, ему, как настоящему советскому человеку, следовало бы сдаться бригаде ОГПУ, потом по возможности обелить себя перед следствием и, на худой конец, получить по заслугам срок, но уж коли он бежал, коли он теперь отрезанный ломоть и без вины виноватый враг своего народа, то в том же духе надо было и продолжать, именно скрываться от органов, покуда все само собой не забудется или покуда его не схватят. Эта перспектива и захватывала Ивана своей экзотической новизной и одновременно вгоняла в скорбь, поскольку все-таки тяжело, несказанно тяжело было оказаться по ту сторону баррикад, среди непримиримых противников Соньки-Гидроплан и Сашки Завизиона, так тяжело, что вообще предпочтительнее всего было бы помереть. А тут еще поди чекисты за ним гоняются по Москве, благо он сбежал от них в самом, кажется, нелогическом направлении... "Чего теперь делать-то, делать-то чего?" - нервно спрашивал он себя и перебирал в уме спасительные пути. Можно было поехать к тетке в Житомир, да только органы в конце концов прознают про эту тетку, можно было отсидеться у крестного в Бирюлеве, да только и до крестного со временем доберутся, можно было махнуть в Сибирь и устроиться там на какое-нибудь строительство, но для этого требовались документы, а документов у него не было никаких...
Поднявшись со скамейки, Ваня накинул на себя материно пальто и побрел парком в сторону Сокольнической площади, опасливо глядя по сторонам. У пожарной каланчи он сел на трамвай, по обыкновению до отказа набитый публикой, потом, у Красных ворот, пересел на другой трамвай и сошел у Сретенского бульвара. Кругом как ни в чем не бывало сновали неопрятные пешеходы, красно-желтые вагоны трезвонили и противно скрипели на поворотах, лошади звонко цокали своими подкованными копытами, и даже ему встретилась большая компания ровесников, которые беззаботно хохотали на всю округу. "Вот как странно, - подумал Ваня, - биография загублена безвозвратно, неведомая рука вычеркнула меня из обыкновенной счастливой жизни, а кто-то может еще смеяться, словно ровным счетом ничего не случилось и безоблачные дни идут своим чередом..."
За этими мыслями он незаметно дошел до огромного роскошного дома, когда-то принадлежавшего страховому обществу "Россия", остановился у ближней подворотни и посмотрел во двор: там, среди чахлых кустиков и деревьев, бесновалась здешняя ребятня, дворник в переднике, как заведенный, махал метлой, кто-то орал, оглашая колодец двора как бы небесным гласом: "Петрович, сволочь, гони пятерку!" Поскольку время было не раннее, Ваня подумал-подумал и решил в этом доме заночевать.
Да: на углу улицы Мархлевского и Сретенского бульвара ему опять встретилась давешняя женщина в темно-зеленом платье, и он подивился, что в таком большом городе можно дважды встретить одного и того же незнакомого человека.
8
Завернув во двор, Ваня Праздников вошел в ближайший подъезд и поднялся по черной лестнице на чердак; вне дома он сроду не ночевал, но, видимо, знал неким родовым знанием, что бродяги ночуют на чердаках.
Пространство, которое предстало перед ним после того, как он толкнул невысокую дверь, покрытую жирным слоем кубовой краски, оказалось полутемным, замусоренным и настолько затхлым, что дышать поначалу было невмоготу. В ближнем углу чердака, наверное, временами сушили белье, поскольку тут были протянуты веревки, подпираемые шестами, дальше валялось разное барахло, как то: плетеные детские коляски без колес, дырявые тазы, негодные утюги, пара сгнивших хомутов, какие-то металлические изделия, принадлежность которых за ветхостью уже трудно было определить, и почему-то крыло от аэроплана; пронзительно пахло кошками, столетней пылью, а также чем-то похожим на хлебный дух.
В дальнем же углу чердака Иван, к своему изумлению, обнаружил нечто вроде каморки, слепленной из досок и кусков толя, в которой нашелся прибитый матрас толщиной в больничное одеяло, а подле него табурет, пачка газет и керосиновая лампа-молния; самым удивительным ему показалось то, что газеты все были относительно свежие, третьеводнишние, и, значит, в этом загончике кто-то жил. О том, кто именно обитает в странной каморке, гадать ему не хотелось, а хотелось развалиться на матрасе и заснуть непробудным сном, что, собственно, он и сделал.
Оттого что Ваня Праздников с непривычки наволновался и вообще ему тяжело дались последние часы жизни, он проспал до глубокой ночи, а проснулся внезапно и моментально, словно кто-то его толкнул. Ваня сразу сообразил, почему он проснулся посреди ночи: некто шел по чердаку явно в сторону каморки, шел медленно и осторожно. Сначала Ваня с ужасом подумал, что это его выследила бригада ОГПУ, однако шаги были какие-то невоенные, и скоро страх его отпустил. Между тем ночной посетитель настолько приблизился, что было слышно его дыхание; вот он уже в каких-нибудь двух шагах, и вот он вошел в каморку, присел со вздохом и чиркнул спичкой. Квело, точно неохотно, зажглась керосиновая лампа, и Ваня увидел старуху, обыкновенную старорежимную старуху в ситцевом платке и залатанной кацавейке, какие носят пожилые московские жительницы из крестьян; у старухи был предлинный мертвецкий нос, до странного маленькие светящиеся глаза, да еще, как потом оказалось, она хромала. Старуха прибавила фитиля, и, когда каморка озарилась темно-оранжевым, ржавым светом, они уставились друг на друга с настороженным любопытством, переходящим в легкую неприязнь.
- Ты кто, старая? - спросил Ваня.
- Я-то? - переспросила старуха и призадумалась. - Я, по правде говоря, Акимова, Прасковья Карповна, а ты кто?
- Я - Ваня Праздников, я в техникуме учусь.
- Что же ты тут делаешь, учащийся, разве тебе здесь место?
- Да и тебе, старая, здесь не место, потому что советская власть давно окружила вашу инвалидную команду вниманием и заботой... Бездомных-то у нас нет как нет, большевики покончили с этим пережитком капитализма, а ты антисоветски проживаешь на чердаке...
- Я гляжу, совсем вам задурили головы эти большевики, - проговорила старуха и села на табурет.
- Не понял... - настороженно сказал Ваня.
Старуха уклонилась от объяснений.
- Что-то глаза у тебя какие-то не такие, - перевела она разговор на другую тему, - ты, может быть, нездоров?
- Да есть немного, - ответил Ваня и помолчал, как бы прислушиваясь к собственному организму. - Что-то я действительно не в себе.
- Простыл, должно быть?
- Именно что простыл. Я, бабушка, выкупался сегодня.
- Вроде бы рано еще купаться.
- Да я не по своей воле в воду полез - как говорится, обстоятельства выше нас.
И вдруг Ване донельзя захотелось рассказать собеседнице про эти самые обстоятельства, начиная с того момента, когда ему пришла мысль о библиотеке в голове у Владимира Ильича; и выговориться нужно было хоть перед кем, и старушка уже показалась ему симпатичной, заслуживающей доверия, и, судя по смутно неодобрительному взгляду на большевиков, они, кажется, волей-неволей принадлежали к одной компании. Ваня помялся немного и все рассказал старухе. К концу рассказа он почувствовал сильный жар, во рту у него пересохло, и язык ворочался как чужой. Старуха, увидев, что Праздникову совсем нездоровится, вызвалась сбегать в аптеку за горчичниками и каким-нибудь жаропонижающим, наподобие аспирина; она погасила лампу и удалилась.
Оставшись один, он некоторое время смотрел в темноту, вонючую и густую, слушал непонятные шорохи, вздохи и думал о домовых. Потом перед глазами у него пошли огненные круги, тело как-то отвратительно полегчало, и он стал медленно засыпать; во сне его донимало что-то осязаемое, округлое, мучительно изменчивое и жгучее, как горчичник. Однако, проснувшись, он почувствовал себя лучше, и только в голове у него было неопрятно, словно там кто-нибудь насорил. За перегородкой голуби ворковали, сквозь дыру в кровле пробивался смуглый столб света, в котором парили бесчисленные пылинки, а старуха читала газету, сидя на табурете.