Две смерти Чезаре Россолимо (Фантастические повести)
— Простите, Умберто, — тут же поправился он, — я хотел сказать, что образ, возникший из описания, почти идеально отвечает натуре.
Я поймал себя на мысли, что всячески пытаюсь нащупать сходство между ним и Чезаре. Он заметил эти мои поиски и сказал, что в наружности у них с Чезаре не очень-то много общего, а вот в мимике… Да, подтвердил я, в наружности не очень, а в мимике временами видится сам Чезаре.
— Точнее было бы утверждение, — грустно улыбнулся он, — что Джулиано виден был порою в Чезаре, который на три года младше. И кстати, я не сокращал фамилию — это Чезаре удлинил ее, чтобы его не путали со мною.
Потом он сделал паузу, и еще до того, как он заговорил снова, я знал, что сейчас он вспомнит о самоубийстве Чезаре и гибели Витторио Кроче. Я не ошибся, он действительно заговорил о том и другом, но, вопреки моим ожиданиям, почти не задавал вопросов, а объяснял все сам. Он сказал, что Чезаре за день до смерти написал ему о творческом своем крахе, о том, что больше у него нет цели и он не видит оснований ожидать естественной развязки жизни, которая никому не нужна уже сегодня. В этом последнем письме он вскользь упомянул о нескончаемых издевках Витторио Кроче, хотя с оговоркой, что в общем-то иного он не заслужил.
— Но Кроче он все-таки очень не любил. Очень.
О ненависти брата к Витторио Кроче Джулиано говорил задумчиво, шепотом, как будто одновременно продолжал размышлять, насколько справедливо было это чувство и как бы реагировал Чезаре на смерть Кроче.
А обо мне он знал все — и то, что в последнее время у меня были нелады с Витторио, и почему они возникли, и почему институт предпочел расстаться со мной. Он говорил об этом очень спокойно, очень уверенно, как человек, который уже все взвесил и решил, что можно и нужно быть спокойным. Однако самого главного он все-таки не вспоминал. Я все колебался, рассказать теперь или ждать того момента, когда появится чистая решимость, без сомнений, а он вдруг сам заговорил об этом — и опять спокойно, уверенно и даже как будто защищая меня от моих собственных нападок. Сначала мне было очень неприятно это, потому что только сейчас я отчетливо увидел, что история с отпечатками моих пальцев на шее у Кроче постоянно гнетет меня, требуя объяснения. Но потом я почувствовал даже облегчение — не потому, что он решительно отверг версию о моей виновности, а потому, что он совершенно по-новому сформулировал проблему: кому и зачем понадобилось подделывать мои отпечатки? Он говорил еще, что сама по себе такая подделка — чрезвычайно сложна технически, но главное, по его убеждению, все-таки не в самой подделке, а в ее цели.
В течение всего разговора он очень внимательно следил за мной, и по мере того, как на душе у меня делалось легче, он тоже становился свободней, раскованнее, и теперь в его спокойствии и уверенности появилась легкость, которой прежде не было. А под конец он откровенно признался, что очень тревожился обо мне, потому что… Он запнулся, и я продолжил его мысль:
— Потому что казалось, будто я сам себя в чем-то подозреваю?
— Да, — сказал он решительно, без промедления. — Казалось, Умберто, вы упорно что-то перебираете, что-то припоминаете. А теперь все в порядке, теперь я совершенно спокоен.
У меня тоже было впечатление, что теперь он и в самом деле спокоен без прежнего внутреннего усилия и волевой установки на спокойствие.
Весь мой европейский багаж был просмотрен до нитки, и наконец я мог заняться делом, не оглядываясь на прошлое, не заботясь о том, что кто-то ненароком обнаружит контрабанду в моей биографии.
— Я думаю, вам здесь понравится, — сказал он прощаясь.
— Обязательно, — кивнул я, — обязательно, синьор Джулиано.
Вернувшись к столу, я вспомнил, что так и не заговорил с ним о последней его статье в двадцать втором сборнике «Митохондриологии». В этой статье он утверждал, что АДФ является только аккумулятором энергии, а трансформатор энергии нужно искать вне молекулы аденозиндифосфорной кислоты. Я же абсолютно убежден, что именно адениновая голова молекулы АДФ — трансформатор энергии, что именно она преобразует энергию переноса электрона в энергию химической связи аденозинтрифосфорной кислоты. И здесь, только здесь следует искать ключ к энергетической загадке мышцы.
Освобожденный впервые за последние четыре месяца от ига душевных тревог, я почувствовал нестерпимый академический зуд и с трудом устоял перед соблазном помчаться вдогонку за Джулиано. Но если человеку уж очень хочется поговорить, он наверняка найдет собеседника.
Я поднялся на второй этаж — в сублабораторию Хесуса Альмадена. Мне пришлось дважды окликнуть его, прежде чем он отозвался на мой голос. Я сказал, что такая сверхсосредоточенность сулит ему огромное будущее в науке, что глухота, как известно, немало содействовала кристаллизации бетховенского гения, а слепота — гения Гомера и Мильтона.
Увы, Хесус даже не улыбнулся — он смотрел на меня пустыми глазами человека, который не считает болтовню, вроде моей, достойной хоть какого-нибудь отклика. Но едва я коснулся биохимии, он мгновенно оживился, и ему стоило огромного труда слушать меня не прерывая. Я выложил перед ним все, что заготовил для Джулиано, и он торопливо кивал головой, соглашаясь с каждым моим пунктом. Однако, когда я закончил и ему представилась возможность выговориться наконец сполна, он вдруг задумался, и глаза его опять стали пустыми — я говорю о пустоте, которая бывает у человека, глубоко ушедшего в себя, настолько глубоко, что внешний мир перестает для него существовать.
— Хесус, ваше слово, — напомнил я.
— Да… — протянул он вяло, то ли недоумевая, то ли раздумывая, следует ли ввязываться в разговор.
Вопреки недавнему уроку я все-таки решил, что небольшая порция юмора поможет расшевелить его:
— Синьор Альмаден, ваш досточтимый шеф не только дозволяет вам представить свои тезисы, но и с глубоким нетерпением ждет их.
В нынешний раз я не просчитался: шутка подействовала на Хесуса, как волшебная палочка мага, — он разговорился, да так, что теперь уж никакими силами нельзя было остановить его. Самое, однако, замечательное было то, что он не только поддержал меня, но и пошел еще дальше.
— Зачем, — чуть не прокурорским тоном вопрошал он, — природе понадобилась молекула из аденина, рибозы и двух остатков фосфорной кислоты? Неужели только для того, чтобы дифосфатный хвост АДФ превратить в трифосфатный? Удлинять хвосты, синьор Умберто, — произнося мое имя, он вдруг задумался, — просто удлинять хвосты — занятие недостойное для нашей великой Матери.
— Воистину так, синьор Альмаден, — хлопнул я его по плечу. — И теперь уже не я один, а мы вдвоем заявим наше кредо Джулиано!
Когда находишь единомышленника, трудно обуздать энтузиазм, который так и распирает тебя. Четверть часа — не меньше! — я разглагольствовал о свободе и величии творческого духа, о единстве Науки, о бесстрашии Истины. Но где-то уже после первых взлетов моей патетики Хесус стал рассеян, вял, и только однажды, когда я снова заговорил о конкретных проблемах биохимии, он вспыхнул, как истый испанец — почти мгновенно до белого накала.
Мне импонировал этот его научный темперамент, но в откровенном и упорном его равнодушии ко всему, что не укладывалось в рамки биохимии, было нечто досадное. Я бы даже сказал больше — досадное и обременительное, потому что вроде возникала надобность в каком-то дополнительном объяснении.
После шести часов в лаборатории не оставалось ни души — Джулиано Россо полагал, что его сотрудники должны не только работать, но и думать. Не знаю, действительно ли это хронометрическое табу способствовало активизации творческой мысли, но выполнялось оно неукоснительно. Я позвонил Хесусу, что был бы ему признателен за вечер, который можно провести вдвоем в Пуэрто-Карреньо. Где именно? Мне абсолютно все равно, в любом бистро по его выбору.
В половине седьмого мы вышли из машины на площади Боливара у бистро «Ламанча». Неоновый ДонКихот под навесом, защищавшим его от избыточного вечернего света, трясся на своем Россинанте, а за ним мелкой рысцой трусил ослик Санчо Пансы, загруженный бурдюками, которые то вздувались, то опадали на его костлявых боках. Когда они падали, толстый Санчо раздувался до размеров двенадцатипудовой тыквы с коротенькими ножками, вроде тех, которыми в детских книжках всегда оделяются арбузы, дыни и синьор Помидор.