Деревянная грамота
— Есть такая ватага, — согласился остроносый. — Кого еще там знаешь?
— Третьяка, Филатку, Лучку… — Данила отцепился от забора и сделал несколько шагов по направлению к кружалу, собеседник удержал за плечо.
— Довольно. Это Настасьи-гудошницы ватага. А на кой тебе тот Томила сдался? Ты что, в скоморохи пойти вздумал? Не возьмут!
— Почему ж не возьмут? — Данила даже обиделся. Не то чтоб ему так уж хотелось потешать народ прибаутками, этого он сроду не умел, однако слышать про свою непригодность к чему бы то ни было — тоже не мог. Его забирало за живое — и в таком состоянии он мог немало глупостей понаделать.
— Да ты на веселого не похож. Ты весь честной народ своей кислой рожей распугаешь, — собщил остроносый. — Постой, угадаю! Ты в кулачные бойцы собрался! Томила-то и сам умеет, и других учит! Вот чем он тебя, молодец, соблазнил! Что — охота на Москве-реке перед девкой покрасоваться?
Данила пожал плечами — коли человеку угодно обманываться, так всякий сам себе волен…
— Вот в бойцы ты, пожалуй, что и сгодишься…
Данила глянул на собеседника с любопытством. В этих словах было и одобрение, и даже некоторая похвала.
— Угадал! — обрадовался остроносый. — А вот к Томиле ты зря прибиться норовишь. Он тебя настоящему бою учить не станет, а поставит в стенке стоять — и век ты из той стенки не выберешься. Вот коли хочешь доподлинно бой постичь — иди к Одинцу. Он по-старому учит, он так выучит — век благодарить будешь. Его еще сам старый Трещала учил, а старого Трещалу, сказывали, тот скоморох Темирка, что еще царя Ивана кулачным боем тешил!
Это было произнесено с таким задором и бесконечным почтением, как если бы старого Трещалу и скомороха Темирку вся Москва знала.
— Ну, коли так…
— А я тебя и с Одинцом сведу! Как звать-то тебя, молодец?
— А Данилой.
— Вот и ладно. Меня зови — Сопля.
— Как?!
— Сопля! Ясно же сказано.
— А крещального имени не имеешь? — очень удивился Данила.
— А на что? Меня под этим прозваньем вся Москва знает. Как смолоду окрестили — так и пошло. Я, вишь, не плечистый, да верткий. Как на бой выхожу, только и крику — наддай, Сопля, бей, Сопля! Ну, пошли! Одинец-то тебе обрадуется.
— А чего мне радоваться?
— А он упрямых любит.
Видать, Сопля немало бойцов повидал, раз Данилино упрямство так сразу, на глазок, определил.
— Сейчас, перед Масленицей, стенки составляются, Все бойцов переманивают, подарки сулят. Думаешь, что сейчас в «Ленивке» делается? Молодцов для того и поят, чтобы они на нужной стороне кулаками махали! Чего им только не наплетут! И в других кружалах то же творится, только втихомолку. Ну так идем, что ли?
— А где он, твой Одинец?
— А в Хамовниках. Коли хочешь, и извозчика взять можно.
Данила сверкнул на Соплю глазами. Хамовники!..
— Ткач он, что ли?
— Нет, не ткач, а у ткача избу нанимает. Место тихое, за порядком в Хамовниках строго следят, там же тебе и Москва-река, можно на лед выйти, стенки поставить, молодцов поучить. Так сейчас прямо и можно к нему пойти.
Данила молчал.
— Ты что, передумал?
Передумать он не мог по той простой причине, что учиться бою пока не собирался. Нужно было ответить округло и уклончиво — и он искал подходящие слова.
— Эге-е… — протянул Сопля. — А ведь ты к Томиле не за наукой пришел! Так я сразу и подумал! А ну, говори — зачем?
— Дело к нему есть.
— Какое дело?
— Не твоя забота, — Данила не хотел быть грубым, само получилось.
— Мало тебе тычков надавали? — осведомился Сопля. — Говори добром, что за нужда до Томилы, не то кулаками из тебя выбью! И не верти башкой — никто тебя у меня отбивать не станет! На кой ляд тебе сукин сын Томила сдался?!
При этих словах Сопля чуть развернулся — левым плечом к Даниле, чуть левую руку присогнул, правую назад отвел… И засмеялся так нехорошо, что стало ясно — будет бить, и бить жестоко.
Данила невольно стал на такой же лад.
— Вот ты как?
Правая рука Сопли, описав дугу, сверху устремилась в лицо Даниле, притом же боец ловко скользнул вперед. Если бы удар достиг цели — кулак стесал бы Даниле нос. Но парень с неожиданной для самого себя ловкостью нырнул и устремился головой вперед. В детстве случалось ему, маленькому, биться так с большими парнишками, и он вспомнил давнюю ухватку.
Сопля отмахнулся левой рукой, Данила схлопотал по уху, отлетел, чуть не сел на снег, но удержался и выпрямился.
Он был готов умереть, а не уступить!
— Данила!
Парень невольно повернул голову.
Саженях в шести стоял, только что выйдя из-за угла, Семейка.
Стоял спокойно, не желая сделать лишнего шага к попавшему в беду воспитаннику.
— Данила, блядин сын! Где тебя нелегкая носит?!
Сопля посмотрел на конюха и оскалился.
— А ты поближе подойди! Что ты издали орешь?
— Недосуг с кабацкой теребенью лаяться. Ступай сюда, Данила!
— Это кто тебе тут кабацкая теребень?
Семейка сделал один только шаг.
— Ну? Или тебя тут оставить? Всякой сволочи на потеху?
Видя, что товарищ не спешит бежать на подмогу и метать из рукава шубы глухим кистенем в лоб Сопле, Данила побрел к нему, на ходу осторожно поворачивая голову вправо и влево и пытаясь понять, есть ли в шее какое-то повреждение.
— Шапку подбери! — крикнул Семейка. — Воротись и подбери!
— Да ты кто таков?! — крикнул и Сопля. — А ну, подходи! Поглядим, на что ты горазд?
Он даже не попытался прицепиться к Даниле, который взял со снега шапку, ударил о колено, однако на голову надевать не стал, боясь потревожить битое место, а понес в руках.
— Ин ладно, — согласился Семейка. — Поглядим. Ступай ты сюда. Или от ворот отойти боишься? Все вы хороши, когда стенкой стоите, а в одиночку только сопливых парнишек бить. Ну, свет?
Это относилось уже к Даниле.
— Или я рановато пришел?
Данила молчал.
— Пошли, — сказал Семейка. — Вижу, тебя тут уму-разуму научили.
Повернулся и пошел прочь, даже не обернувшись, как будто ему было безразлично — идет за ним парень или рухнул в снег да и корчится от боли.
Данила, разумеется, побрел следом.
Черно было у него на душе, уж так черно, что чернее некуда. Вроде не больно побили — да насмешка острее ножа и крепче кулака оказалась. Насмешка, издевка, пьяное злобное реготанье!
И при том — полная невозможность ответить хоть чем-то!
Данилина гордость была сейчас — как палец, который сдуру занозили и он стал нарывать, горячо в нем и кровь так отчетливо бьется — дерг, дерг!
Гордость же у него была такая, от которой ослепнуть недолго. Если бы сейчас Семейка, обернувшись, сказал что-то обидное — Данила развернулся бы да и зашагал прочь! Не стал бы разбирать, чужой или свой над ним смеется. Куда бы он пришагал — это уж дело десятое. Но не на Аргамачьи конюшни! Туда бы для него навек дорога была закрыта! Для побитого да высмеянного…
Не то чтобы Семейка решил щадить норовистого воспитанничка — а просто его самого никто после драки не тискал в объятиях и не поливал слезами, вот он и знал, что это делать незачем. И вообще ничего проделывать не надо. Слышен сзади скрип снега — стало быть, тащится убогий, не отстает. Ноги, выходит, целы. А если что ему повредили — на конюшнях разденется, себя ощупает и сам разберется.
И то — для человека, который уж год служившего на конюшнях, ездившего гонцом по тайным поручениям и много всяких приказаний выполнившего, дюжина тумаков — не повод сопли разводить.
Вот так и дошли они до конюшен без ехидных словечек и без нравоучений. Там Семейка, ни слова не говоря, сразу за дело взялся, еще с утра собирался коням гривы ровнять. Данила же пошел к деду Акишеву — тот всем дневные уроки давал.
Ему хотелось заняться делом — хоть воду в водогрейный очаг таскать, что ли! Но только молчать при этом.
Дед, видя, что парень малость не в себе, велел обождать малость — он сводил счеты. Плохо зная грамоте, он пользовался не бумагой с пером, а по-стародавнему — бирками, называя их, как многие москвичи, «носами». Как-то он объяснил Даниле это название — мол, за поясом носить удобно. Сейчас дед разложил на перевернутой кадке с дюжину непарных бирок, длинных и коротких, которая — в пядень, которая — в поларшина. Только он и понимал, что означают зарубки. Время от времени он нарезал тайные знаки на новенькой, еще не расщепленной надвое, бирке, а старую ломал и кидал в угол — пригодится на растопку. Дед как задворный конюх счетом выдавал корм и подстилку для лошадей, солому для жгутов и прочих надобностей, и очень боялся, что в его хозяйстве будет непорядок.