Деревянная грамота
— На что он тебе? Денег, что ли, у кума взял, да не вернул?
— Сдается, что так. Кум-то ногу повредил, дома сидит, — Стенька искусно вплетал в правдивые слова необходимую ложь. — А тот Рудаков парня у него поселил, Нечая, и кормовых денег дать обещал, а сам носу не кажет! И парня девать некуда — на улицу среди зимы не выкинешь, а на Москве у него никого нет, Рудаков его из-под Касимова вывез!
— Рудаков парня из-под Касимова вывез?!. - изумился сиделец. — Да на кой ему? Сам голодной смертью помирал, когда к нам просился! Не то что в Касимов — в Енисейск ехать был готов!
— Так вот я и спрашиваю — как нам с тем парнем быть? Мы с кумом думали может, ему сам Родионов велел того парня куда-либо пристроить? Я, ты видишь, в Земском приказе служу, так прежде, чем шум подымать, решил по-доброму разведать…
— Тут, молодец, какое-то надувательство, — подумав, сказал сиделец. Твой Рудаков у меня прежде, чем сгинуть, полуполтину выманил! Коли я тебе его сыскать помогу — ты мне должишко взыскать поможешь, понял?
— А как же!
— Тогда ступай и завтра приходи. Может, кто из наших что-то знает.
С тем Стенька и убрался.
По дороге в приказ он старательно размышлял — на что человеку, берущему полуполтины в долг без отдачи, связываться с беглым парнем, более того сманивать его в бега? И ведь чем прельстил, сучий сын! Банями с дородными девками и деревянной грамотой! Что Нечаю в той грамоте-то?!. Он и буквы-то, поди, ни единой не знает!
В приказе Стеньку встретили яростно:
— Где тебя, дурака, носит? Женка твоя приходила! Беги скорее! Недалеко ушла!
Хлопнув себя по лбу, Стенька понесся через торг, высматривая статную Наталью…
* * *— Куда поволок? — негромко спросил Озорной. — На что тебе?
— В прошлые разы ведь брали, — напомнил Данила, держа обеими руками кругло скроенную из грубого сукна и проолифленную, чтобы не промокала, епанчу. Накинутая поверх тулупа, она заменяла конному дом родной.
— В прошлые разы мы караулили. А теперь — не то… Тулуп надень, подсаадачник свой прицепи, еще пистоль за пояс сунь…
Собирались на дело.
Данила был нетерпелив — первым оседлал Голована и вывел на двор.
В Кремле было тихо. Раз в час перекликались на башнях сторожевые стрельцы — а больше и шуметь-то некому. Разве что петухи в птичнике заорут поочередно. Если кто по ночам на конюшне в очередь дневальничает — тот уже от скуки тех петухов по голосам распознает.
По зимнему времени вся Москва спать укладывалась рано — и кремлевский Верх всем служил примером. Пусты делались улицы и открытые места перед храмами, непривычно велика становилась Ивановская площадь, обычно забитая пестрым людом. Если кто имел в Кремле двор или хоть хиленький домишко уже давно, отужинав и помолившись, сны смотрел. А дворы-то были у бояр, а в домишках иных, рядом притулившихся, и нищие жили, им это удобно проснувшись, сразу на промысел свой бежать. Давно уж собирались тех нищих выселить, да как-то все не получалось.
Тишина была удивительна и прекрасна. Данила невольно задрал голову. Вызвездило, и каждая звездочка виднелась отчетливо, словно аксамитовый полог, за которым — неземной свет, изнутри острым шильцем проткнули. И хорошо было стоять, любуясь небом, и мысли в голове складывались какие-то уж больно чистые и разумные: есть же там, в вышине, Господь, и видит он, как четверо конюхов снаряжаются, и, если попросить, благословит их брать деревянную грамоту…
Молитва сама пришла на уста.
Последние слова были поспешны — Богдаш и Семейка уже выводили крепеньких, гривастых бахматов, последним появился Тимофей со своим каурым Лихим.
— Ну, Господи благослови! — сказал он, крестясь на высь небесную. И это было правильно — без посредства образов соединить себя с Господом знамением креста, ощущая душой, что так Он, пожалуй, ближе, чем в храме, где стоишь заутреню…
Калитка у Боровицких ворот была нарочно так устроена, чтобы конюхам незаметно из Кремля выбираться. Они и отправились без лишних разговоров впереди Богдаш на темно-карем Полкане, за ним прочие. Данила, как ни горела душа, ехал последним, еще и потому, что кони так устроены: что первый делает, то и остальные. Коли Полкан, Лихой и Ворон идут грунью то и вредный Голован себе воли не дает. А поставь его первым — не обрадуешься.
Все было оговорено заранее, всадники молчали. Только Семейка уже у самого Охотного ряда позволил Даниле себя нагнать и сказал тихонько:
— При мне держись, свет.
Данила вздохнул.
Тимофей еще при сборах предупреждал, что затея может кончиться ничем. Женка, которую Богдаш улестил-таки и добился тайного свидания, сказала, что живет с мужем как раз за печатным двором, так что и ходит он на службу не через главные ворота, а огородами. Вот сейчас Желваку и предстояло попасть на Печатный двор именно этим, не всякому известным путем, минуя стрелецкие караулы. И там уж всеми правдами и неправдами, беря на душу грех, вызнать не творилось ли в печатне за дни осады чего странного.
Коней поставили в укромном местечке, в заветренном, у стены каменной церкви Заиконоспасской обители. Сами, стоя чуть ли не по колено в снегу, еще раз все уточнили.
— Знак — два свиста, тревога — долгий и короткий, — напомнил Богдаш. Ответный знак?
— Он же, короткий и долгий, — отвечал Семейка.
— Ну, с Богом! — напутствовал Тимофей и перекрестил Богдаша.
Тот коротко поклонился, как бы в благодарность, развернулся и по свежевыпавшему снегу пошел туда, где было у него условлено встретиться с шустрой женкой.
Данила, державший поводья Голована и Лихого, высунулся поглядеть Желваку вслед, но был пойман Тимофеем за шиворот.
— Не торчи! Спугнешь!
Семейка негромко засмеялся.
— Не спугнет он никого, свет. Та баба Богдашку сразу куда задумала поведет. Не то время, чтобы посреди улицы миловаться.
Он держал в поводу своего коня, Ворона, и Желвакова Полкана, темно-карего, довольно крупного для бахмата, аршина и пятнадцати вершков в холке.
— А любопытно, что там Богдаш разведает! Уж больно много надежды на ту бабу полагает, — неодобрительно бурчал Тимофей. — А и окажется, что такая же, как все, бестолковая.
— Он сказывал, она за печатным мастером замужем, — напомнил Данила. Не может быть, чтобы от мужа ничему путному не научилась.
— Больно хорошо ты про баб думаешь, — осадил его Тимофей. — Вот послушай…
Он рассказал про дуру-бабу, из мастериц царицыной Светлицы, что додумалась принести в Верх корешки приворотные — бабки ее научили мужа приворожить, так она с теми корешками и расстаться не могла, и сама же их там и потеряла. Дело вышло шумное, дальше некуда, первое, что взбрело на ум нашедшей эту дрянь сенной девке, — испортить хотят государыню, и с чадами вместе! Многих мастериц тогда на дыбу поднимали…
Потом Семейка вспомнил что-то еще про бабью дурь — и так они коротали время, дожидаясь условных двух свистов, а их все не было и не было…
Молчал же Богдаш по уважительной причине — женка, с которой условился встретиться за деревянной церковкой Заиконоспасской обители, все не шла и не шла!
Желвак сперва переминался с ноги на ногу, потом стал и вовсе приплясывать. Он для соблазнительного дела обул нарядные желтые сапоги, не предназначенные для ночных зимних дозоров. И шапку нацепил щегольскую, корабликом, с бархатными отворотами, с золоченым запоном посередке, и под шубой был на нем полосатый зипун до колен, не простой, а тафтяный на подкладке, со многими пуговицами. Под зипуном же — чистая вышитая рубаха, и порты хорошие, и пояс шелковый плетеный, и и еще за пазухой печатный пряник с пышнохвостым петухом для подарка красавице. Ничего дороже пряника Богдаш ввек бы женке дарить не стал.
Уже пришло Желваку на ум, что красавица попалась ревнивому супругу, что поймана, прибита, и ждать далее не имеет смысла. Тут заскрипел снег под черевичками и появилась она — взволнованная, даже и на вид перепуганная.
— Ступай, ступай прочь скорее… — зашептала она.