Логово
Линдзи же просто была от него без ума. Ведь он спас жизнь Хатчу.
Несмотря на свой несколько помятый вид и воспаленные от бессонной ночи глаза, Нейберн быстро подошел к занавеси, отделявшей кровать Харрисона от остальной комнаты, и отдернул ее, затем, ухватившись за ручки кресла Линдзи, подкатил ее ближе к мужу.
Ночью прошел сильный ливень. Теперь же утреннее солнце, пробившись сквозь щели между ребристыми пластинками жалюзи, покрыло одеяло полосками золотистого света и тени.
Из-под псевдотигровой шкуры виднелись только одна рука и лицо Хатча. И хотя кожа на них имела тот же полосатый окрас огромной кошки, было заметно, что он еще очень бледен. Сидя в кресле и рассматривая лежащего за кроватной решеткой Хатча под необычным ракурсом, Линдзи, заметив у него на лбу окруженную расползшимся во все стороны уродливым синяком рану с наложенным на нее швом, почувствовала, что у нее начинает мутиться в голове.
Если бы не показания монитора и едва заметное движение вверх-вниз одеяла на его груди, она бы ни за что не подумала, что он жив.
Но он был жив, жив, и она ощутила, как в груди у нее стеснило дыхание и к горлу подкатил ком – верные признаки подступивших слез, такие верные, как молния, предвещавшая близкую грозу. То, что она может сейчас заплакать, ужасно ее удивило. Ее грудь взволнованно вздымалась.
Она не плакала ни тогда, когда их «Хонда» сорвалась с обрыва в пропасть, ни во время тяжелейших физических и эмоциональных испытаний, которые ей выпало пережить в эту кошмарную, только что прошедшую ночь. Она не гордилась своим стоицизмом, она просто была такой, какой была.
Нет, не совсем так.
Такой, какой она стала во время страшного поединка Джимми со своей ужасной болезнью. С того момента, как был поставлен диагноз и обнаружен рак, ему оставалось жить ровно девять месяцев, столько же, сколько она потратила, чтобы зачать и с любовью выносить его в своем чреве. И в конце каждого дня этого медленного угасания ей хотелось забраться с головой под одеяло и, свернувшись калачиком, дать волю слезам и плакать до тех пор, пока они из нее не вытекут до конца и она, пересохнув, не превратится в прах и не исчезнет с лица земли. Сначала она иногда плакала. Но ее слезы очень пугали Джимми, и она поняла, что любое выражение душившего ее горя было не чем иным, как выражением жалости к самой себе. Даже когда она плакала на стороне, он догадывался об этом; он всегда был чересчур восприимчивым и мнительным для своих лет, а болезнь только обострила эти свойства характера. Тогдашняя теория иммунологии придавала огромное значение положительным эмоциям, смеху и уверенности как успешному оружию, которое необходимо использовать в борьбе с тяжелыми недугами. И она научилась подавлять в себе ужас при мысли, что может потерять его. Теперь он всегда видел ее только смеющейся, любящей, уверенной в нем, в его мужестве, не сомневающейся в том, что он одолеет свою страшную болезнь.
Ко времени смерти Джимми Линдзи так великолепно научилась подавлять в себе желание плакать, что теперь вообще уже не могла этого делать. Лишенная возможности дать выход отчаянию в слезах, она замкнулась в себе, в своих переживаниях. Стала быстро худеть – сначала на десять, пятнадцать, а в конце и на все двадцать фунтов, – пока не превратилась в ходячий скелет. Перестала мыть голову и причесываться, следить за собой и своей одеждой. Убежденная, что она не оправдала ожиданий Джимми, пообещав ему свою помощь в борьбе с болезнью и не оказав ее, она считала, что не имеет права радоваться пище, следить за своей внешностью, получать удовольствие от книг, кинофильмов или музыки – вообще от чего бы то ни было. С течением времени Хатчу пришлось приложить немало усилий и терпения, чтобы доказать ей, что ее желание взять на себя всю вину жестокой, коварной и слепо разящей судьбы было такой же болезнью, как и болезнь Джимми.
И хотя она так и не сумела возвратить себе умение плакать, ей все же удалось выбраться наружу из того эмоционального провала, в который она забилась. И с тех пор она так и жила на краю пропасти, всегда рискуя сорваться вниз.
И вот теперь, после столь длительного срока воздержания, слезы удивили и обеспокоили ее. В глазах у нее защипало, и они вдруг стали горячими. Все вокруг потеряло свои очертания. Не веря случившемуся, дрожащей рукой она коснулась своей щеки и ощутила катящуюся по ней влагу.
Нейберн вынул из стопки на тумбочке салфетку и подал ей.
Эта маленькая услуга подействовала на нее так сильно, что она уже больше не могла сдерживать рыдания.
– Линдзи…
От всего, что произошло с ним, у него пересохло горло и голос был хрупким и едва слышимым; она скорее увидела движение губ, чем услышала его. Но она была абсолютно уверена, что это было сказано не в бреду, что он обращался именно к ней.
Салфеткой она быстро стерла слезы и наклонилась вперед в своем кресле-каталке, коснувшись лбом заградительной сетки на кровати. Глаза его были открыты и ясны, и он смотрел прямо на нее.
– Линдзи…
Он нашел в себе силы выпростать из-под одеяла правую руку и протянуть ей.
Она наклонилась еще больше вперед. Взяла его руку в свою.
Кожа его была сухой. Поверх ссадины на ладони была приклеена тонкая марлевая повязка. Он был еще слишком слаб, и пожатие его было едва ощутимым, но он был теплый – господи! – он был теплый и живой.
– Ты плачешь, – сказал Хатч.
И это было правдой, Линдзи действительно плакала, а вернее, ревела навзрыд и одновременно улыбалась сквозь потоки слез. То, что не смогло в течение этих ужасных пяти лет сделать горе – вызвать у нее слезы, – радость сделала в какую-то долю секунды. Она плакала от радости, и ей казалось, что так и должно быть и что это ее исцеляет. Она чувствовала, как с сердца один за другим слетают железные обручи, сжимавшие его, и все потому, что Хатч жив. Был мертвым, и вот, надо же, живой!
Но если не чудо может так взволновать сердце, то что же еще способно это сделать?
– Я тебя люблю, – прошептал Хатч.
Потоки слез превратились в водопады, – о господи! – в реки слез, и она услышала свой собственный голос, говоривший: «Я люблю тебя!», и почувствовала на своем плече руку Нейберна, и этот трогательный добрый жест показался ей чрезмерной милостью, и она заплакала еще пуще. Она плакала и смеялась одновременно и видела, что Хатч тоже улыбается.
– Все в порядке, – хрипло выдавил он из себя. – Самое… страшное… позади. Все… плохое… мы уже… пережили…
19
В дневное время, скрываясь от лучей солнца, Вассаго ставил свой «Камаро» в подземный гараж, когда-то до отказа забитый электротележками, ручными тачками и грузовыми машинами, которые использовались бригадами по обслуживанию парка аттракционов. Теперь, угнанные кредиторами, все эти средства передвижения исчезли. «Камаро» одиноко стоял в центре огромного сырого помещения без единого окошка.
Из гаража по широкой лестнице – лифты уже давно не работали – Вассаго спустился еще ниже, на другой подземный уровень. Этот этаж располагался под всей территорией парка аттракционов и вмещал в себя, кроме специального помещения охраны с десятками видеомониторов, на которых как на ладони просматривался весь парк, любой его закоулок, еще и центр управления всеми механическими аттракционами, сверху донизу нашпигованный сложнейшей ультрасовременной электронной аппаратурой, а также помещения для столярных и электромеханических мастерских, столовую для обслуживания персонала, раздевалки с запирающимися шкафчиками для сотен костюмированных служащих, работавших повсеместно, лазарет для оказания срочной медицинской помощи и, помимо этого, различные кабинеты, где располагалась дирекция парка и другие помещения.
Не останавливаясь, Вассаго прошел мимо дверей, ведущих на этот уровень, и спустился еще ниже, на самый последний этаж подземного комплекса. Несмотря на обильно прогретые солнцем песчаные грунты Южной Калифорнии, на такой глубине от стен исходил влажный известковый запах.