Нехорошее место
– Мне это не нужно, – сказала она, увидев, что он делает.
– Я знаю, что тебе нужно. Я же мистик, читаю мысли. Этой ночью ты переволновалась. И теперь тебе необходимо снять стресс. – Он подошел к раковине, вымыл ложечку.
– Нет, Бобби, правда, я не могу это пить. – Музыка Гудмана, похоже, не наполняла ее энергией.
– Эгног успокоит твой желудок. Если ты его не выпьешь, то не сможешь заснуть. – Взяв Джулию за руку, он повел ее в маленькую гостиную. – Будешь лежать и волноваться обо мне, Томасе (так звали брата Джулии), об окружающем мире и всех, кто в нем живет.
Они сели на диван, но он не включил ни одной лампы. Свет падал только из кухни.
Она подтянула ноги под себя, чуть повернулась, чтобы смотреть на Бобби. Ее глаза поблескивали, отражая свет. Она выпила эгнога.
Теперь комнату наполняли звуки «Твоего нежного письма», одной из лучших композиций оркестра Гудмана. Пела Луиза Тобин.
Какое-то время они сидели и слушали.
Первой заговорила Джулия:
– Я крепкая, Бобби, действительно крепкая.
– Знаю.
– Я не хочу, чтобы ты думал, будто я слабая.
– Никогда.
– Меня вытошнило не от выстрелов, не от того, что пришлось раздавить нехорошего парня, даже не из-за мысли, что я могла тебя потерять…
– Я знаю. Из-за того, что тебе пришлось сделать с Расмуссеном.
– Он – склизкий мерзавец, но даже он не заслуживает того, чтобы с ним так поступали. То, что я делала, ужасно.
– Это был единственный способ расколоть его, а если бы он не раскололся, мы бы не узнали, кто его нанял.
Джулия еще глотнула эгнога, посмотрела на мутное содержимое своего стакана, будто могла найти там ответ на только ей ведомую загадку.
Тобин замолчала, уступив место соло на трубе Зиги Элмана, потом зазвучал кларнет Гудмана. От этой музыки маленькая неказистая комната, казалось, превратилась в самое романтическое место в мире.
– То, что я сделала… я сделала для Мечты. В «Декодайн» порадуются, узнав имя работодателя Расмуссена. Но так сломать его… это хуже, чем убить на дуэли.
Бобби положил руку ей на колено. Красивое колено. После стольких прожитых вместе лет он иногда все еще удивлялся, какое оно изящное, какие тонкие в нем косточки. Поскольку считал, что для своих габаритов она очень сильная, крепкая, неустрашимая.
– Если бы ты не воспользовалась слабым местом Расмуссена и не выжала из него правду, это сделал бы я.
– Нет, не сделал бы. Ты решителен, Бобби, ты умен и иной раз идешь к цели напролом, но кое-что тебе сделать не дано. И это тот самый случай. Не вешай мне лапшу на уши, чтобы поднять настроение.
– Ты права, – после короткой паузы ответил Бобби. – Я бы этого не сделал, но рад, что сделала ты. «Декодайн» – это уже высшая лига, и если бы мы лопухнулись, то еще многие годы занимались бы исключительно мелочевкой.
– Разве есть что-то такое, чего бы мы не сделали ради Мечты?
– Да, конечно. Мы не стали бы пытать маленьких детей раскаленными докрасна ножами, и мы не стали бы сбрасывать невинных старушек с лестниц, и мы не стали бы забивать новорожденных щенят железным прутом… во всяком случае, без веской причины.
В ее смехе веселья все-таки недоставало.
– Послушай, ты – хороший человек, – продолжил он. – Сердце у тебя доброе, и, что бы ты ни сделала с Расмуссеном, оно не озлобится ни на йоту.
– Надеюсь, ты прав. Иногда этот мир очень суровый.
– Еще полстакана эгнога помогут тебе понять, что не все в нем так плохо.
– Ты знаешь, сколько калорий в этом пойле? Я стану толстой, как гиппопотамиха.
– Гиппопотамихи такие клевые. – Он взял ее стакан и направился на кухню. – Я люблю гиппопотамих.
– Ты не захотел бы заниматься с нею любовью.
– Наоборот. Чем ее больше, тем сильнее любовь.
– Она бы тебя раздавила.
– Да, разумеется. Я буду настаивать на том, чтобы всегда быть сверху.
Глава 13
Конфетка готовился убить. Он стоял в темной гостиной дома незнакомца, дрожа всем телом от охватившего его желания. Кровь. Он жаждал крови.
Конфетка готовился убить и ничего не мог с этим поделать, не мог остановить себя. Даже мысли о матери не помогали, даже они не могли контролировать это желание.
Его нарекли Джеймсом, но мать, начисто лишенная эгоизма, бесконечно добрая, переполненная любовью, святая, всегда звала его «мой маленький мальчик-конфетка». Никогда Джеймс. Никогда Джим или Джимми. Говорила, что нет на земле ничего более сладкого, чем он. Со временем «маленький мальчик-конфетка» стал просто «мальчиком-конфеткой», а к шести годам ушел и мальчик, осталась одна конфетка. И теперь, в двадцать девять лет, он отзывался только на это то ли имя, то ли прозвище [5].
Многие люди думали, что убийство – грех. Он знал: это не так. Некоторые рождались с жаждой крови. Бог создал их такими и ожидал, что они будут убивать своих жертв. Такова была часть Его таинственного замысла.
Грешил он, лишь когда Бог и мать не одобряли убийства конкретной жертвы, а это был тот самый случай. Но его обуревало желание убить.
Он прислушался к дому. Тишина.
Мебель в гостиной сгрудилась вокруг него, напоминая стадо смутно виднеющихся в темноте инопланетных чудовищ. Тяжело дыша, дрожа всем телом, Конфетка миновал столовую, кухню, маленькую гостиную, медленно двинулся по коридору, ведущему в переднюю часть дома. Не издавал ни звука, который мог бы предупредить об опасности тех, кто спал наверху. Казалось, он не идет, а скользит, призрак, а не человек из плоти и крови.
Он остановился у лестницы, предпринял последнюю слабую попытку сокрушить желание убивать. Не получилось. Он содрогнулся всем телом, выдохнул. И начал подниматься на второй этаж, где, вероятно, спала семья.
Мать поняла бы и простила его.
Она учила его, что убивать – хорошо и не противоречит нормам морали, но лишь когда убийство необходимо, когда оно приносит пользу семье. Она ужасно злилась на него в тех случаях, когда он убивал лишь для того, чтобы убить, без веской на то причины. Ей не требовалось прибегать к физическим наказаниям, потому что одного ее неудовольствия хватало, чтобы он жестоко страдал. Изо дня в день она отказывалась говорить с ним, и ее молчание с такой силой сдавливало ему грудь, что сердцу едва удавалось биться. Она смотрела сквозь него, словно он больше для нее не существовал. Когда другие дети говорили о нем, она им заявляла: «Ах, так вы про вашего брата Конфетку, вашего бедного умершего брата. Ну, вспоминайте о нем, если хотите, но только промеж себя, не со мной, не при мне, потому что я не хочу вспоминать о нем, гнилом семени. Не было в нем ничего хорошего, совершенно ничего хорошего, он не слушался мать, всегда думал, что никто ему не указ. От одного упоминания его имени меня тошнит, оно мне противно, не упоминайте его в моем присутствии». И всякий раз, когда Конфетку за недостойное поведение временно отправляли в землю мертвых, ему не накрывали на стол. Он стоял в углу, наблюдая, как другие едят, словно заскочивший в гости призрак. Она не жаловала его ни хмурым взглядом, ни улыбкой, не гладила по волосам, не касалась лица теплыми, мягкими руками, не прижимала к себе, не клала его уставшую голову себе на грудь, а вечером ему приходилось уходить, проваливаться в тревожный сон без сказки на ночь или колыбельной. Когда она исключала его из своей жизни, он прямиком попадал в ад.
Но она бы поняла, почему Конфетка не мог контролировать себя в эту ночь, и простила бы его. Рано или поздно она всегда прощала его, потому что ее любовь к нему ничем не отличалась от любви Господа к своим детям, была такой же абсолютной, всепрощающей, милосердной. Когда она приходила к выводу, что Конфетка настрадался, она снова смотрела на него, улыбалась ему, открывала свои объятия. И когда она вновь признавала его существование на этой земле, он переносился из преисподней в рай.
Но она сама уже была в раю. Семь долгих лет! Господи, как ему ее недоставало. Однако она наблюдала за ним даже сейчас. Знала, что сегодня он потерял контроль над собой, и разочаровалась в нем.