Что знает ночь?
Наоми вскрикнула: «Грецкий орех!» – как, бывало, говорила ее бабушка, если пугалась или от раздражения. Минни ограничилась коротким: «Вау!»
Они увидели не кого-то или что-то, а всего лишь чью-то тень, и Наоми посмотрела на плафон под потолком, решив, что это мотылек кружит у хрустального шара, но мотылька не обнаружила.
Когда же вновь перевела взгляд на зеркало, фантом проскочил в обратную сторону.
– Должно быть, в комнате мотылек, – сказала она сестре. – Помоги мне его найти.
– Это не мотылек, – очень серьезно ответила Минни. – И не в комнате. В зеркале.
Минни только-только исполнилось восемь лет, и все восьмилетние частенько несли чушь, потому что их мозг еще не развился полностью и не заполнял весь череп, или что-то в этом роде, во всяком случае, речь шла о доказанном наукой факте, поэтому не приходилось удивляться, если они говорили что-то совершенно абсурдное. И уж конечно, не имело смысла злиться на них за это.
– Утром ты выпила лишнюю таблетку глупости, Мышка. Как может мотылек попасть в зеркало?
– Это не мотылек, – ответила Минни. – Не смотри больше в него.
– Что значит – не мотылек? Я видела крылатую тень… на этот раз видела ясно. Наверняка мотылек.
– Не смотри больше в него, – гнула свое Минни. Вошла в стенной шкаф и начала подбирать для себя одежду. – Возьми все, что наденешь завтра, и положи на письменный стол.
– Зачем? Что ты делаешь?
– Поторопись.
И хотя мозг у Минни еще не развился и не занимал все внутреннее пространство ее восьмилетнего черепа, Наоми вдруг поняла, что имеет смысл последовать совету младшей сестры. Она вошла в стенной шкаф и скоренько собрала все необходимое.
– Не смотри в зеркало, – напомнила ей Минни.
– Посмотрю, если захочу, – ответила Наоми, старшая сестра, которая не могла допустить, чтобы ею командовала младшая, еще такая маленькая, что не могла накрутить спагетти на вилку, если не помогала себе пальцами. Но на зеркало Наоми так и не взглянула.
После того как сестры положили одежду на свои письменные столы, Минни принесла стул от игрового столика к стенному шкафу. Захлопнула дверь и подставила спинку стула под ручку, чтобы ее не смогли повернуть изнутри.
– Мне надо убрать все эти шляпки, – запротестовала Наоми.
– Не сегодня.
– Но нам иногда понадобится заходить в стенной шкаф.
– После того, как поймем, что делать с зеркалом, – ответила Минни.
– А что ты хочешь сделать с зеркалом?
– Я об этом думаю.
– Нам нужно зеркало.
– Не обязательно это, – заявила Минни.
14
В их апартаментах на третьем этаже Николетта переключила его на более низкую передачу, как и обещала, а он проделал то же самое с ней. Их любовные игры не напоминали гонку за наслаждением, превратились в легкое и знакомое путешествие, полное любви и нежности, и заканчивалось оно долгим и сладким взлетом к вершине блаженства.
До встречи с Николеттой Джон и думать не мог о половых отношениях, во всяком случае, не стремился к ним. Гибель всех членов его семьи от руки Олтона Блэквуда, насильника и убийцы, связала секс и насилие в голове юного Джона, и ему представлялось, что сексуальное желание – зверская похоть и любое стремление к близости – сублимация жажды убийства. У Блэквуда получение сексуального удовлетворения предшествовало убийству; и долгие годы Джон полагал, что любой его сексуальный контакт станет оскорблением памяти матери и сестер, а оргазм поставит на одну доску с их убийцей. Секс неизбежно напомнит ему об их унижении и агонии, и оргазм принесет ему не больше удовольствия, чем нанесенный самому себе удар ножом или пулевое ранение, потому что после изнасилования их резали и в них стреляли.
Если бы не появилась Николетта, Джон мог сменить полицейскую форму на рясу монаха до того, как стал детективом. Она сумела напомнить ему, что желание порочно, если порочна душа, что тело и душа могут возноситься, давая наслаждение во имя любви, и акт зачатия по сущности своей всегда милость Господня.
После событий этого дня он ожидал бессонной и тревожной ночи, но в разделенном тепле простыней, лежа на спине, сжимая ее руку в своей, он услышал, как изменился ритм ее дыхания, когда она заснула, и очень скоро заснул сам.
Во сне он оказался в городском морге, как частенько попадал туда в реальной жизни, только теперь коридоры и залы заполнял какой-то странный синий полусвет, и он – так выходило – остался единственным живым существом в этих керамических, кондиционированных катакомбах. Кабинеты и комнатки, где хранилась документация, застыли в тишине, и он шагал совершенно бесшумно, словно в вакууме. Он вошел в зал, где в стенах блестели торцы стальных ящиков, ящиков-холодильников, в которых недавно поступившие тела ожидали идентификации и вскрытия. Он думал, что его место здесь, он пришел домой, что сейчас один из ящиков выкатится из стены, холодный и пустой, и он ощутит неодолимое желание залезть в него и позволить смерти забрать его последний выдох. Теперь тишину нарушал один-единственный звук: мерные удары его сердца.
Отступая к двери, через которую только что вошел, Джон обнаружил, что выхода нет. Поворачиваясь по кругу, не увидел и другого выхода, но посреди зала появилось нечто такое, что ранее отсутствовало: наклоненный стол для вскрытия, с канавками и резервуарами для сбора вытекшей крови. На столе лежал накрытый простыней труп, труп с мотивацией и намерениями. Кисть появилась из-под белого савана, по ее размерам, по ее длинным, широким на концах пальцам и крепкому, шишковатому запястью, лишенному изящества, как шестерня девятнадцатого века, ему не составило труда установить, кто лежит под простыней. Олтон Тернер Блэквуд сдернул с себя простыню и сбросил на пол. Сел, потом слез со стола, вытянулся во все свои шесть футов и пять дюймов, тощий, костлявый, но невероятно сильный, с деформированными лопатками, оттопыривающими рубашку, отдаленно похожими на часть хитинового скелета насекомого. Сердце Джона забилось сильнее – сильнее, а не быстрее, – каменный пестик стучал по каменной ступе, размалывая его храбрость в пыль.
Блэквуд предстал перед ним в той же одежде, что и в ночь, когда проник в дом Кальвино: черные сапоги со стальными мысками, какие носят альпинисты, только без кошек на подошвах, брюки с четырьмя передними карманами и рубашка цвета хаки. Никаких ран, которые стали смертельными, именно так он и выглядел в ту ночь при первой встрече с Джоном.
Лицо его было скорее не деформированным, а странным, такая степень уродства обычно вызывает у большинства людей жалость, но без нежности. Из жалости возникало чувство дискомфорта – так таращиться просто неприлично, – а потом приходила неприязнь, заставляющая виновато отворачиваться, антипатия скорее интуитивная, чем осознанная.
Сальные черные волосы липли к черепу, брови топорщились, но никакой бороды. Кожа где-то бледная, где-то розовая, гладкая, словно у куклы-голыша, но какая-то нездоровая, которую нельзя отнести к достоинствам, вроде бы без пор, а потому неестественная. Поначалу Джон не смог определить, что не так в пропорциях длинного лица Блэквуда. Покатый лоб очень уж нависал над глубоко запавшими глазами. Нос точно рубильник, растянутые уши, напоминающие козлиные уши сатира, тяжелая и гладкая, словно высеченная из мрамора, челюсть, слишком тонкая верхняя губа и слишком толстая нижняя, лопатообразный подбородок, который он вскидывал на манер Муссолини, словно в любой момент мог вонзить его в тебя.
Радужные оболочки чернотой не уступали зрачкам и сливались с ними. Иногда казалось, что только белки глаз блестят и материальны, тогда как чернота – не цвет, а пустота, дыры в глазах, которые уходили в холодный, лишенный света ад его мозга.
Блэквуд отошел на три шага от стола для вскрытия, и Джон отступил на три шага, уперся спиной в стену с ящиками-холодильниками.
Маньяк заговорил низким, скрипучим голосом, превращающим обычные слова в ругательства: