Враждебный портной
Он жил у деда в Мамедкули до самой школы. К этому времени «Ленфильм» наконец предоставил его родителям квартиру, и Ираида Порфирьевна забрала Диму в Ленинград. Отныне он приезжал к деду только на летние каникулы. Последний раз Каргин гостил у него в шестьдесят восьмом году, когда советские войска вошли в Чехословакию и превратили Пражскую весну, как скажет позже Каргину один знакомый чех, в нескончаемую и унылую русскую осень.
Со временем воспоминания о жизни в Мамедкули у Каргина утратили четкость, зато приобрели объемность и насытились цветом, можно сказать, перешли в категорию neverending сна о волшебной стране, где он был счастлив.
На первое время (пока Дима привыкал к няне, а няня к нему) Порфирий Диевич определил его в детский сад.
Детский сад располагался на окраине города – на плоской горе, откуда были видны развалины крепости, которую то ли возвел, то ли взял штурмом Александр Македонский. А еще по пыльной улице мимо детского сада водили верблюдов. Должно быть, там пролегал какой-то древний караванный маршрут. Верблюды в Мамедкули были местной породы – огромные, косматые и рыжие. Они отлично плавали, держа высоко над водой надменные носатые головы. Пустыня и море соседствовали в Мамедкули. В жару верблюды лежали на мелководье, как шерстяные рыжие заплатки. На лавочке у конторы под вывеской «Фураж» сидели бесхозные старики в халатах и бараньих шапках. Они не просили милостыню, но некоторые люди им подавали. Бесхозные старики не кланялись и не благодарили, равнодушно смотрели сквозь дарителей.
Каргин жалел, что Снежный человек живет в горах, а не в пустыне. Ему казалось, что в Мамедкули на него бы никто не обратил особого внимания, наведайся он в контору за фуражом или к рыбакам за рыбой. Да даже и в столовую возле конторы, где стояли накрытые марлей от мух подносы с нарезанным хлебом и мутным компотом. Разве только люди из «Собачьего ящика» могли обидеть Снежного человека. «Собачьим ящиком» назывался раздолбанный непонятного цвета фургон, в котором перемещались по окрестностям истребители бездомных собак. Несмотря на кажущуюся ветхость и предельную изношенность, фургон был удивительно живуч. Дима наблюдал его в деле каждое лето. Неизменными, хотя годы шли, оставались и люди в фургоне. Один – высокий со скошенным затылком – напоминал одновременно единицу и поставленную на попа винтовку. Горло у него всегда было обмотано похожим на половую тряпку шарфом, а сам он ходил в малоразмерном пиджаке поверх тельняшки. Второй даже в самую злую жару оставался в телогрейке и в толстых черных брюках, заправленных в кирзовые сапоги. Третий – водитель – почему-то носил нарукавники, предохранявшие не рубашку, а… голые, в татуировках до плеч, руки, поскольку вместо рубашки на нем была обвисшая, потерявшая цвет майка.
Они ловили собак сетями, но те, заслышав натужный скрежет мотора, успевали разбежаться. Ящичные люди стреляли им вслед крупной дробью, так что в сети в основном попадались подбитые или больные собаки, которые не могли убежать. У ящичных людей имелись свои охотничьи приемы. Они могли привязать длинной веревкой течную сучку к дереву, а сами спрятаться за дерево, поджидая, когда прибегут кобели. Они точно знали, что похоть пересилит в кобелях страх смерти, а запах течной сучки – ружейную и их собственную вонь. Дима долго не мог понять, почему эти люди не меняются, почему на них столько лет одна и та же одежда, почему не ломается проклятый фургон. Наверное, отнятые (отстреленные) у собак жизни каким-то образом плюсовались к их (включая неодушевленный фургон) веку, делая его бесконечным, но при этом бездомным и собачьим. Другого объяснения не было. Коренные обитатели Мамедкули не обращали внимания на живодеров, только сердобольные русские тетки иногда кричали им вслед: «Креста на вас нет!»
Один раз, причем совершенно неожиданно – весной! – в Мамедкули выпал снег. Каргин успел забыть, что это такое, а потому очень хорошо запомнил тот день. В псковском детсаду он часто получал подзатыльники. В Мамедкули воспитательницы сдували с него пылинки, накладывали полные тарелки, разрешали после обеда не спать, отпускали гулять с ребятами, остававшимся на продленный день в располагавшейся по соседству школе. Потом Каргин догадался, что иначе и быть не могло. Порфирий Диевич был главврачом кожвендиспансера, где детсадовский персонал (в советское время с этим было строго) каждый месяц проходил освидетельствование.
В день, когда выпал снег, Дима и два мальчика из группы продленного дня забрались по приставленной лестнице на крышу сарая. С крыши открывался вид на горы, на море, на покрытую снегом пустыню. Рука ветра одобрительно потрепала Диму по плечу и – одновременно – раздвинула впереди облака, выпустив на небо, как застоявшегося рыжего верблюда на пастбище, солнце. Дима долго смотрел на солнце, на нагруженных мешками с зерном ишаков, на выщербленные, как крышки над побитыми кастрюлями, крыши, на глиняно-песочное, в кубиках и пирамидах с полумесяцами мавзолеев, без единого дерева мусульманское кладбище, а потом вдруг произнес: «Я… Ленин».
Странная фраза, однако, не удивила его товарищей. Один мальчик, тут же добавил: «Я Сталин!» Потом решительно спустил штаны и… показал пипиську. Другой тоже хотел что-то сказать, но промолчал. Каргин как сейчас помнил, что он был татарином и плохо говорил по-русски. Да если бы и говорил, то не смог бы выбрать для себя равновеликую Ленину и Сталину личность из пантеона тогдашних вождей. Хрущев еще не пользовался у народа авторитетом. Про Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шипилова маленький татарин, скорее всего, не знал. Некоторое время Дима раздумывал, не показать ли ему тоже пипиську. Но тут на крыше появилась рассерженная воспитательница. Она согнала их с крыши, а «Сталину» еще и поддала по голой попе. Дима решил, что поступил правильно, оставив пипиську в штанах, но было не отделаться от чувства, что Сталин переиграл Ленина.
4А потом Дима заболел дифтерией и чуть не умер. Сначала у него распухло горло. Потом поднялась температура. Перед глазами все поплыло, ноги сделались мягкими и слабыми. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы его никто не трогал. Дима закрывал глаза, и ему казалось, что он бабочка, неудержимо летящая навстречу темному свету. Там тишина и покой, но его хватают за крылья, теребят, переворачивают, сбивают с маршрута. Он помнил холод металлической палочки на языке, пахнущие спиртом женские руки, ощупывающие его шею, гулкие и тревожные голоса деда и женщины-доктора сквозь шум в голове, как сквозь вату.
Потом его тело обрело странную легкость. Дима как будто кружился над кроватью. Никаких мыслей. Никакого страха. Мелькание картинок, как если бы он смотрел в трубу калейдоскопа. Неизвестно откуда взявшиеся случайные слова, которые он без конца повторял, за которые держался, чтобы не заблудиться в полете. Одно из этих слов он запомнил: «Новид». Что оно означало? Слово откололось, как метеорит от астероида, от какого-то большого смысла, который Дима не мог охватить своим хоть и приблизившимся к смерти, а потому досрочно мудрым, но ранним умом. Он знал, что это смерть, и не испытывал страха. Она увиделась ему в виде бесконечного глиняного дувала. Ему надо было всего лишь перебраться через этот дувал.
Несколько дней он существовал пунктирно, катался цветным осколком внутри калейдоскопа.
Потом пауза – долгий сон – пробуждение.
Дима лежал в кровати под зеленой махровой простыней с белыми цветами. По простыне прыгали яркие солнечные зайчики. Он посмотрел по сторонам, задерживая взгляд на знакомых предметах.
Многие предметы в доме Порфирия Диевича Диму совершенно не интересовали. С некоторыми же он находился в особых отношениях.
Разноцветные китайские (кажется, их называли райскими) птички на пианино. Внутри ярких пушистых птичек скрывался тонкий проволочный скелет. Проволоку можно было гнуть. Птички принимали разное положение. Одна, как солдат, куда-то шагала, задрав лапку, другая что-то клевала, опустив клюв, третья тревожно осматривалась, вытянув вверх шею.