Рассказы
Всюду, куда он устремлялся в тот день за спасением, его встречали очень похоже. «Потому что очень похоже со всеми ними поступал я, — толкнуло очередное открытие. — Но они-то должны были доказать… свою несхожесть со мной. А сами… Чем их жестокость лучше моего эгоизма?»
— Ты, блудный, не заблудился? И адрес наш вспомнил? Фантастика! Мы-то тебя навестить не смеем. У кого-то были донжуанские списки, а у тебя — «донжуанские графики». Боимся нарушить! — продолжала наступать «Жанна», которую на самом-то деле звали Галиной Тарасовной.
— Ну зачем ты так? — проговорил Петя, появляясь в прихожей с кистью, свежеобмокнутой в природно-мирную зеленую краску («для дома, для семьи» он рисовать продолжал).
Две комнаты, кухня и прихожая были щедро увешаны Петиными полотнами. Жена давно требовала, чтобы Петя отправился с ней вместе в Союз художников и попытался устроить там выставку, но он, во всем сговорчивый, робкий, тут даже «Жанне д'Арк» отважился не уступить. Тогда она, словно для компенсации, стремглав устроила в художественную школу двух сыновей, утверждая, что они-то уж станут Репиными наверняка. В «худшколе», как называл ее Петя, сыновья приобщались к искусству и в тот вечер. Это развязало «Жанне д'Арк» руки и голос.
— Пришел! А сколько лет находился в бегах? Петя из-за тебя в кинобудке вкалывает! А мог бы… Ведь мог бы! Его, когда он был еще в третьем классе, академик живописи талантом назвал. Скажи, Петя, это было?
— Не помню, — ответил муж.
— А я не помню, но знаю! Обнаружил дар в совсем еще детских рисунках. Угадал вундеркинда… Хотел открыть ребенку зеленую улицу! — Она взглянула на свежезеленый цвет кисти, которую Петя по-прежнему держал в руке. — Так нет же! Старший брат эту улицу перекрыл. И загнал младшего в интернат. Сдал, так сказать. Чтоб не заботиться, не отвечать… И это Петю-то, с его ангельским характером! Если у него вообще есть характер… Загубил талант! А потом навещал только по большим праздникам. Правду говорю, Петя?
— Я не помню.
— А что ты помнишь? Об этом весь интернат перешептывался. — Она повелительно, словно легендарная Жанна, указала на дверь: — Пойди к матери, Станислав, покайся. Вымоли прощение за младшего брата, которого она тебе завещала. А чего к нам-то явился?
— Просто так…
Просить о чем-либо было бессмысленно.
Он всегда считал, что жизнь холостяка — все на одного, для одного! — самая удобная жизнь на свете. Никто ему был не нужен. Но он не догадывался, что в ответ и сам не нужен никому на земле. Не подозревал, что и о нем позаботиться никто не захочет. Он был один-одинешенек. Один перед лицом своей болезни, своего возраста, которые подкрались незаметно, будто в ночи. Или в тумане комфортного, но не вечного, как и все на земле, благополучия. «Пойди к матери…» — выкрикнула «Жанна д'Арк с Пролетарской улицы». Не было уже ни брата, ни дочери, ни женщины, которая когда-то готова была за него умереть. Даже кошки у него уже не было.
«Но мама никогда не покинет меня, — внезапно подумал он. — Ни на этом свете и ни на том. Только она осталась. Только она…»
И он сам, а не по чужому совету, решил отправиться к ней. Кладбище было неблизко. И он опять взял такси.
— Поздно небось… На кладбище-то! — сказал водитель, более совестливый, чем первый. Он и сумму не заломил, а спокойно назвал. И запросил по-божески: дорога-то все же на кладбище. Может, поэтому…
Выйдя из машины и миновав полуразрушенные ворота, он неожиданно обнаружил, что не помнит, где именно похоронена мать. Прах отца родственники, выполняя завещание, погребли в городке, где тот появился на свет и где захоронены были все его предки. «А где мама?» — вновь ужаснулся он тому, что был у нее на могиле лишь в тот траурный день. Боль привычно поползла от левой лопатки в разные стороны.
— Я найду ее… Я найду… — стал без конца повторять он — сперва еле слышно, а после все громче, маниакальнее. — Я найду…
Он заглядывал в лица всем, кто в ответ смотрел на него из-под стекла, или с фотографий, ничем не прикрытых, или из глубины гранита, из мрамора.
Наконец он упал на колени, поверженный безнадежностью.
— Я виноват, мама… Перед тобою… И перед всеми!
Казалось, что тени с разных могил приближаются к нему — и обвиняют его, обвиняют. И тычут в него костлявыми пальцами.
— Я виноват… Виноват! Виноват…
Он упирался коленями в мокрую, размякшую землю, которая не хотела быть для него опорой, держать его на себе. А со всех сторон наступали.
— Виноват…
Наутро его обнаружили. Он по-прежнему стоял на коленях. Глаза и рот его были раскрыты. На губах застыло какое-то слово. Какое? Никто не слышал, не знал. Это было последнее слово, которое он произнес.
1993 г.
ЗАБРОШЕННЫЙ ПАМЯТНИК
Могилы, надгробия, памятники… Иные обросли сорной травой забвения, покосились, сровнялись с землей из-за беспощадности времени: некому приходить, никого не осталось. Но если есть кому, тогда по горестным этим пристанищам можно определить: продолжается ли жизнь того, кто ушел, хоть в чьей-то душе, в чьей-то памяти или навеки оборвана безразличием, неблагодарностью, расплатой за что-то, происшедшее на земле.
Надгробия, памятники, могилы… Нет, они не безмолвны — они свидетельствуют, они повествуют.
Первые и единственные конфликты — а верней, несогласия — между мной и мужем произошли месяца за три до рождения сына. Речь шла об имени и национальности, которыми сыну предстояло обладать с появлением на свет и до последнего вздоха. Но вспомню все по порядку.
Часами, совершая прогулки по совету врачей, я разговаривала с будущим сыном, который был будущим лишь для других, а для меня он уже существовал, даже действовал потихоньку… и не где-нибудь вдали или рядом, а во мне самой. Большей близости матери и ребенка, чем в пору беременности, наверное, не бывает. Я называла сына — то вслух, то мысленно, про себя — Фимой, потому что Ефимом звали моего мужа. С фанатичным нетерпением ждала я мальчика, потому что после, когда-нибудь он должен был стать мужчиной, как мой муж! И таким — только таким — как он. Столь нетерпеливо, порой с истеричным напряжением ждала я продолжения нашей семьи оттого, что предвкушала в этом продолжении повторение. Повторение своего мужа, его облика, его образа. Позже, к великому огорчению, оказалось, что сын являл собой мою копию.
— Замечательная примета, — уверяли меня. — Это к счастью!
Но понятие счастье соединялось у меня только с понятием «муж». Я, испытывая претензии к слишком длительному — девятимесячному! — преддверию материнства, ждала ребенка, но знала, ни на мгновение не сомневалась, что, даже по-сумасшедшему обожая сына, я все равно буду боготворить его меньше, чем мужа. Ибо сильнее любить было попросту нереально.
Услышав, что я, обращаясь к еще не появившемуся на свет сыну, произношу его имя, муж выразил удивление. Выразил беззвучным вопросом незаданно добрых глаз, которые источали покой и надежность. Тревожащие эмоции он проявлял лишь в любви ко мне. Только в любви. А в житейской суете и в ненависти ни разу! Он, мне казалось, даже не ведал, что такое злоба и раздраженность. Никогда не повышал голос, но и не понижал… Муж был уверен, что стабильность благотворна не только в экономике, но и в общении между людьми.
— Ты постоянно находишься в санатории «Душевный покой», — говорила мне мама, которая давно уже жила лишь моей жизнью. — О чем еще могу я мечтать?..
Особое спокойствие муж проявлял в ситуациях чрезвычайных. Без промедления начинал действовать. Энергия его воплощалась в поступки, а не в страхи и стрессы, которые лишь отбирают энергию действий.
Мужу казалось, что имя Ефим блеклое, ничего собою не выражает, хотя для меня оно олицетворяло смысл бытия. Узнав, что я намереваюсь сделать сына его тезкой, он ни словом не возразил, а лишь задал незадирчивый вопрос:
— Может, лучше назвать его Венедиктом? В честь моего отца… Роскошное имя!