Стеклянный крест
– С кем это ты там? – спросил я.
– Это я с кошкой, – отозвалась Анюта. – Муська ее зовут.
– Откуда у тебя кошка?
– Подобрала. Теперь их все выбрасывают, нечем кормить.
– А как у тебя с продуктами?
– Нам с Муськой хватает.
Анюта давно хотела завести кошку, но я возражал. Такие, как я, терпеть не могут домашних животных – быть может, за то, что собаки и кошки, тоже не похожие на людей, ничуть от этого не страдают. Я боролся с Анютиным пристрастием к кошкам мягко, но настойчиво – точно так же, как с ее привычкой есть рыбные консервы прямо из банки, Анюта их ела тайком от меня, но я, как и большинство монстров, отличался дьявольским обонянием и чуял, даже не приближаясь: пахло от Анюты после этого греха, как от кошки.
– Так, значит, хватает, – повторил я.
– А какое сегодня число?
– Двадцать восьмое февраля, – ответила Анюта и, помедлив, добавила:
– Три месяца и десять дней.
– Что ж ты ко мне не наведаешься? – спросил я.
Анюта растерялась.
– Что это вы такое говорите, Евгений Андреевич? – с запинкой проговорила она. – Не нужно так говорить.
– А что, нельзя? – спросил я. – Володя не разрешает?
– При чем тут Володя, – тусклым голосом сказала Анюта.
– А почему не нужно так говорить? – настаивал я.
Анюта ответила не сразу.
– Так вы же умерли, Евгений Андреевич, – сказала она и заплакала.
Мне стало холодно, я долго молчал.
– А Гарик?
– Что Гарик? – не поняла Анюта.
– Гарик тоже умер?
– Да. А откуда вы знаете?
– А ты откуда?
– Неля звонила. Она работу ищет.
– А ты-то чем ей можешь помочь?
– А я работаю, – сказала Анюта, – в рекламном бюро.
– Понятно, – ответил я. – Дело хорошее. Так от чего скончался Гарик?
– Неля не хочет об этом, – отозвалась Анюта. – Она говорит, собаке – собачья и смерть.
– Ты про меня тоже, наверное, так говоришь?
– Ой, что вы, Евгений Андреевич, – сказала Анюта и снова заплакала.
– Да что ж ты плачешь, глупая? Дело-то прошлое.
– Вам было больно, – всхлипывая, отвечала Анюта.
– Уж это точно. Скажи, а кроме кошки кто у тебя есть? Володя, верно?
– Это не телефонный разговор, – ответила Анюта.
– Ладно, не будем об этом, – согласился я. – Единственная у меня к тебе просьба…
– У меня к вам тоже, – быстро вставила Анюта.
– Ну, вот и отлично, баш на баш – и будем квиты. Я хотел тебя попросить, чтобы ты переехала куда-нибудь с моей… с нашей… с этой квартиры. Ну, обменяйся как-нибудь. Мне неприятно, ты понимаешь? Да и тебе должно быть тоже неприятно.
– Мне ничего, – сказала Анюта. – Мне здесь удобно. Но если вы хотите, я перееду.
– Вот и прекрасно. Ну, а теперь давай твою встречную просьбу.
Анюта помолчала.
– А вы не обидитесь? – осторожно спросила она.
– Да ну тебя. Валяй, проси.
– Пожалуйста, не звоните мне больше, пожалуйста, я очень прошу. Дайте мне от вас отдохнуть.
Анюта снова всхлипнула.
– Ладно, не плачь, – сказал я. – Обещаю тебе, что больше я беспокоить тебя не стану. Скажи мне напоследок: тебе хорошо?
– Мне хорошо, Евгений Андреевич, – поспешно проговорила Анюта. – Мне так легко, так просто, вы себе не представляете.
– Ну, вот и славно, – сказал я. – И пусть так будет всегда.
– Спасибо вам, Евгений Андреевич, – после паузы отозвалась Анюта. – Я знала, что вы мне зла не желаете. А вы… а вам? Как вам там?
– Мне – сложно.
– Понимаю, – сказала Анюта.
– Ничего-то ты не понимаешь. Прощай, моя любовь.
И я положил трубку.
Положил трубку и долго сидел на полу, вытянув ноги и глядя на противоположную стенку.
А ты еще сомневался, чудак? Надеялся, что она тебя пожалела, отправила в дурдом доживать? Побоялась? Глупости все это, беллетристика, игра в поддавки с живой жизнью. Та женщина – не у Джека Лондона, а в реальности – непременно нажала бы на курок, и разницы нет, душа у нее там или душонка. Воображения у нее не хватило бы представить себе дырку в черепе и разбрызганные по столу мозги. Не так-то просто связать в уме ничтожное движение своего розового пальчика и эффект, к которому оно еще не привело. Да и не побоится она никакого эффекта, побоится другого: ни при чем остаться, упустить свой шанс. Моя любимая свой шанс не упустила, использовала сполна.
Вот уж поистине: добро не остается безнаказанным. Ну и нервишки у моей вдовицы: смотреть ужасник с восстающими мертвецами – после того, как она видела мою смерть. И до чего красиво все было рассчитано! Душ приняла, высушила волосы феном, вроде бы готовясь к супружеским ласкам. Дезодорант мне подарила, тоже алиби. "А это вам, Евгений Андреевич. Там – как найдете".
Да, но что ж я теперь такое? Дух, эманация, энергетический импульс, алгоритм? Если алгоритм, то очень подробный: сердце стучит, глаза слезятся, пальцы дрожат, позвоночник болит. Да нет, все это кажимость: просто я привык, что он у меня все время болит, вот он и болит, хотя его уже нет.
То, что душа человеческая бессмертна, для меня всегда было непреложной истиной, мой случай сам по себе доказывает это лучше всяких философий: слишком велико несоответствие между замыслом и воплощением. Так, наверное, неумелый гончар, держа в уме образ сосуда, который он пытался создать, смотрит на застывшее уродливое свое творение и бормочет: "Не то, опять не то". Разбивает вдребезги – и вновь садится за круг. Остановим на миг гончара: вот сидит он в раздумьях и смотрит на валяющиеся вокруг черепки. Не то больше не существует, в воздухе витает лишь ТО, содержащее в себе и замысел, и память о безобразном своем воплощении. Это и есть я сейчас, потому и ноет мой уродливый позвоночник. Что ж ты медлишь, гончар? Лепи меня вновь, поскорее лепи – и старайся, старайся, задумка твоя хороша, я тебя уверяю. Только нет гончара, есть природа, а она безрассудна и щедра на задумки, как малый ребенок: разбивши неудачный горшок, со смехом начинает лепить что-то другое. Ей все равно – что я, что кошка Муська.
Эта мысль, как ни странно, принесла мне облегчение, и я заплакал горькими и сладостными слезами. Мне было жалко себя. Что хорошего видел я в жизни? Для чего уродовался по ночам, переводя плюгавые детективы, дублируя ублюдочные ужасники, редактируя бабьи научные сопли? Ни детей, ради которых стоило бы страдать, ни дома, ни женской заботы. Одна только радость – Анюта. Но как же мне теперь удержаться? Как не тянуться вновь и вновь к телефонной трубке, чтобы только услышать ее живой голос, слаще которого для меня не было ничего на Земле?
"Евгений Андреевич, это вы? Не звоните мне, пожалуйста, вы же обещали".
А ты уйди, сказал я себе. Куда? К медсестричке Кате – играть в ее жестокие игры?
Да, но не хочешь же ты сказать, что обречен миллионы лет провести вот здесь, в этой комнатушке, заставленной разрозненной мебелью, среди стен, которых, по сути дела, нет, под мерный стук капель, по-немецки отсчитывающих Вселенское Время?
А что еще ты можешь мне, бесхозной душе, предложить? Да ничего. Думай, дружочек, думай.
Я сидел на полу, ноги у меня затекли. Поднялся, подошел к окну, выглянул в несуществующий двор. Не зная, как унять отчаянный зуд в руках (делать что-нибудь, делать!), повернул обломанную оконную ручку, потянул на себя створку окна, заклейка с хрустом отодралась, как бы выговаривая слово "подррробности", в лицо мне ударил колючий разреженный воздух морозного ноября, это меня возмутило.
Почему, собственно, ноября, декабря, января, даже марта? – подумал я, закрывая окно. Снег и солнце не вызывают у меня никаких восторгов, в холодные солнечные дни я страдаю от рези в глазах и головной боли. Кто запер меня на пороге зимы? Кто вообще может принудить меня оставаться в бесконечном двадцатом ноября? Кто назначил мне такие процедуры? Не сам ли я, как медсестра Катя, их себе прописал?
Хватит, сказал я, не хочу. Не хочу этой пытки – ходить по промерзлой комнате и взглядом наркомана коситься на телефон. Не знаю, чью оплошность я искупал при жизни своим уродством, теперь-то я полностью расплатился – и не должен никому ничего. Я свое отмучился, господа хорошие. Никто не заставит меня больше мучиться. И никому- вы слышите? – никому я не передоверял права судить меня и карать.