Стеклянный крест
ВСПОМНИТЬ ХОРОШЕЕ, приказал я себе. Вспомнить хорошее, ради всего святого, и поскорее! Если я теперь выпущен на волю из своих черепков, если все вокруг меня – это тоже я, если я стал идентичен своему мирозданию, пусть это будет не холодная и лютая Москва моей смерти, пусть это будет то место и время, где и когда мне было – хоть миг – хорошо.
И стены комнаты заколыхались, обойные узоры стали таять, как будто нанесены были симпатическими чернилами, их бледно-желтый фон стал яснеть, обретать глубину, в которой просматривались уже сухие веточки с метелками мелких лиловых цветов, повеяло теплом и одуряющим запахом прогретого солнцем багульника. Я чувствовал, что плавно опускаюсь с силикатных этажных высот на землю, как бы находясь внутри теплого мыльного пузыря и в то же время сам этим пузырем являясь, да и пространство, полное сухого теплого желтого воздуха, само находилось внутри пузыря, а извне – извне ничего не было. Ни-че-го. Я сам был творцом своего мироздания и одновременно я сам был им: противоречие, отвращавшее меня от Ветхого Завета, а теперь ставшее мне ясным как дважды два.
Я увидел себя стоящим посреди Лиховского болота. Сухой кочкарник, поросший цветущим вереском (или не вереском? может быть, бересклетом?), редкий березнячок по краям, множество острых пеньков: кто-то рубил секачом наискосок. Лужицы светлого, суховатого сверху, но внутри влажного мха с рассыпанной по нему белой клюквой. Со всем этим я чувствовал глубокое, я бы сказал – экологическое родство. Вот мой ад и мой рай, вот мое остановившееся мгновение, вот моя вечность. Отсюда родом моя мама, а значит, и я, здесь я провел лучшие минуты жизни, сидя на этом широком пне в полной гармонии с самим собою и обдумывая свой замечательный план. Рядом – барак, обшитый серым теплым горбылем, поодаль, между сосенками, такой же, но с пестрыми занавесками в единственном окне, там, я знаю, живут татарки-торфушки. Смейтесь, господа, над этими неблагозвучными словами: "клюква, болото, торфушки, барак". Что мне за дело до вас: я здесь дома. Буду теперь, как тогда, в августе блаженного года желтого дракона (это не изыск, цифры мне тягостно произносить), – буду бродить среди кочек и кустов, сам такой же уродливый, как они, буду обдумывать свою жизнь день за днем, час за часом, выискивая в ней смысл. Ведь зачем-то я жил! Это – мое и только мое, здесь я полный хозяин, я это все оплатил – и сам буду заказывать музыку. Собственно, чем это хуже реальности? Да и что такое реальность, как не порождение нашего воображения? Я смотрю – и сухой, прогретый солнцем пень делается сиреневым, отворачиваюсь – его для меня нет, каков же он, когда на него не смотрит никто? Никакой.
Мое счастье пахло багульником. Глубоко вдохнув пьянящего воздуха, я по прочно сколоченным ступенькам поднялся в свой барак. Пол зыбучий, стены щелястые, потолок не навешен, односкатная крыша с торчащими вовнутрь шиферными гвоздями сатанинской величины. Пахнет стружкой, смолой и все тем же багульником. В углу – ворох жесткого приболотного сена: осока, иван-чай, молодые побеги малинника. Искушение было повалиться на это душистое хрусткое ложе и забыть обо всем на свете, но я не спешил. Повернулся, вышел наружу, сел на свой облюбованный пень. Закурил, стараясь быть осторожнее: кругом сушь, торфа, надо беречь свой мирок, свою маленькую хрупкую вечность. Здесь я был счастлив один-единственный день, и этот день будет длиться всегда. В ожидании Страшного Суда? Нет и не будет никакого суда надо мной, это ясно мне, равно как и то, что нет никакого Бога: никого и ничего нет, кроме меня. Я не верю в Тебя, Боже всесильный, я давно в Тебе изверился, я призывал Тебя во младенчестве, когда мне было больно, одиноко и страшно, несчастному маленькому уродцу, когда я молил Тебя о пощаде, теперь же Ты мне не нужен, я свое отстрадал, прости великодушно, но я не верю и никогда не поверю в Тебя, никогда и ни за что, даже если Ты явишь себя сейчас передо мною во всей славе своей, даже если Ты осудишь меня на самые страшные мучения, Ты не сможешь убедить меня ими, ибо вся моя жизнь была незаслуженной адскою мукой – по Твоей вине, Господи, это Ты виновен передо мной, виновен в том, что Тебя не было, нет и не будет. Я – один, и на веки веков я останусь наедине с собой. Я бессмертен, господа хорошие, смерть для меня – уже пройденный этап, я навечно избавлен от немощи, я буду отныне всегда, как Время, как Космос, как вечное Звездное Небо. Тысячекратно прав неведомый мне мыслитель, которого мой друг обокрал: нет ни материи, ни вакуума, есть только материя – или только вакуум, если вам так больше нравится. А значит, нет жизни и смерти, есть только жизнь бесконечная, а смерть – всего лишь минутный спазм при переходе от одной формы жизни к другой. Собственно, я всегда так думал, точнее – предполагал, что душа- это не свойство тела, а энергия, заключенная в нем. Смерть, как вспышка аннигиляции, освободила эту энергию, раскрепостила ее, и, расширяясь во всех четырех измерениях, душа моя заполняет весь доступный ей мир. Может быть, в этом раскрепощении и заключается конечная цель бытия. Хвала мне, всевышнему, что я прожил такую длинную жизнь, тридцать три года, шутка сказать, мне есть о чем повспоминать, пожалеть и поплакать. Так и буду перебирать по мелочам свою единственную жизнь, а в минуты отдыха – общаться с другими бессмертными душами.
Человечество охотно делится на две части по любому взятому наугад признаку: скажем, на рыжеволосых голубоглазых – и на всех остальных. Но самое кардинальное деление людского рода – это деление на умерших и живых. Где-то я вычитал, что первых намного меньше, чем вторых, это меня поразило: по молодости я истолковал это открытие так, что умершие – это те, которым не повезло, и что, согласно задумке природы, буде она имела место, человек рождается для бессмертия. Этакая аберрация мысли, тем более непростительная, что мудрецы всех времен и народов не устают повторять: ныне живущий, ты временный гость на Земле, а следовательно – человек для бессмертия умирает.
Мне виделись сонмища душ: кроманьонцы, шумеры, античный веселый народ, жертвы инквизиции, узники недавних концлагерей. Я надеялся увидеть здесь – хоть издалека – Александра Великого и Аттилу, Кромвеля и императора Петра. Я не льстил себя надеждой, что буду удостоен общения с Мильтоном, Лютером или Кортесом, но уж вавилонским разноязычьем сумею насладиться вполне. Глупая медсестричка, она меня уверяла, что пациентов здесь раз-два и обчелся: просто она нелюбопытна. Да и в самом деле: что ей Наполеон?
7.
Сама по себе вечность меня не страшила. Слово это имеет пугающий смысл лишь для тех, кто в простоте душевной делит время на настоящее, прошлое и будущее. Нет ничего глупее этого заблуждения. Прошлое не является частью времени: время – огонь, пожирающий реальность, прошлое – зола и уголья этого костра. Будущее – это тоже не время, это лишь предчувствие времени, принадлежащее настоящему и являющееся одной из его изменчивых форм, точно так же, как и прошлое, живя в нашем сегодняшнем представлении, принадлежит исключительно сегодняшнему дню, нам ли, русским, этого не знать? Воображение и память – вот пляшущая оболочка, окружающая наш жизненный костерок, а за этой пляской отблесков – непроглядная темень, даже не темень, хуже, просто ничто. Время – это то, что сейчас, это огонь, который горит, пока горит, а погасший огонь – это, согласитесь, уже не огонь. Чем же отличается ваше время от моей вечности? Только тем, что мой костер уже никогда не погаснет.
Сказанное вовсе не означает, что при жизни, на эмпирическом, так сказать, уровне я времени не членил. Как и все люди, я жил в разлинованном пространстве-времени и свою жизнь делил на периоды, имевшие, естественно, только воображаемый смысл, но для меня значившие куда больше, чем все этапы и эпохи древней, новой, новейшей и наиновейшей истории. Одна минута моей жизни могла бы быть приравнена по значимости ко всем балканским войнам, сколько их было и будет. Что уж тут говорить о целой загубленной жизни: все национальные конвульсии мира, вместе взятые, не перевесят чудовищной тяжести погибшего с одним-единственным человеком мироздания, да чтобы просто уравнять на весах единственную жизнь – нужна вся Вселенная, ни больше, ни меньше. Воистину, господа: не породил еще человеческий дух такой идеи, во имя которой можно было бы загубить хоть одну человеческую жизнь. Это я вам говорю отсюда – и знаю, что говорю.