Кипарисы в сезон листопада
В тот же день я записал название учебника и твердо решил купить маме новый экземпляр, в котором страницы будут чистыми, печать четкой и ясной, а переплет крепким и целым. И вот несколько дней назад я набрел на нужную мне книгу в одном магазине. Однако, еще не располагая достаточной суммой денег, я не решился зайти внутрь и поинтересоваться ценой, а ограничился тем, что полюбовался учебником сквозь стекло витрины.
Должен признаться, что самым важным приобретением, которое я намеревался совершить и которого жаждала моя душа, был подарок не сестре и не маме, а самому себе. Это были три сборника альманаха «Ха-ткуфа» («Эпоха») под редакцией Давида Фришмана, издательство «Штибель», Москва, 1918.
О существовании этого альманаха я узнал не так давно. Полгода назад меня пригласили на бар-мицву одного из моих одноклассников. Виновник торжества принадлежал к полностью ассимилированной семье, которая не желала знать ни Торы, ни тфилинов. Но дед мальчика втайне от родителей готовил его к знаменательной дате и в положенный день пригласил товарищей внука к себе домой. Таким образом, наш одноклассник, достигший возраста исполнения заповедей, получил возможность пропеть отрывок из Хафтары [19]хотя бы перед нашим скромным обществом. Он был наделен приятным голосом и музыкальным слухом и произносил текст совсем неплохо, хотя и не понимал ни слова из того, что читал, и часто сомневался в ударениях и интонациях. Его бабушка угостила нас чаем с шоколадным тортом, а дед, яркий представитель поколения просветителей и вольнодумцев, решительно рвавших в свое время с традициями предков, но в ранней юности, еще не успев окончательно освободиться от гнета родителей, вынужденный изучать, причем весьма усердно, постылое наследие еврейских мудрецов и раввинов в ешиве одного из многочисленных еврейских городков на западной границе Российской империи, дед, не помышлявший, разумеется, в те дни, что процесс приобщения к европейской культуре и мировой цивилизации в конечном счете выбросит его за восточные пределы этой империи, этот самый дед произнес перед нами пылкую и взволнованную речь на чистейшем русском языке — только гортанное «р» выдавало происхождение оратора — и обрушил громы и молнии на головы тех легкомысленных и безответственных представителей молодого поколения, которые, движимые идеями ассимиляции, посылают своих сыновей и дочерей сеять в чужих полях и пасти на чужих лугах, отрекаясь при этом от своего великого прошлого и пренебрегая культурой своего древнего народа. Поскольку я единственный из всех собравшихся умел читать и писать на иврите, старик пригласил меня в свой кабинет («Ты знаешь, как на иврите „кабинет“? Нет? Хадар-ха-маскит») и, подойдя к одной из полок, тянувшихся вдоль стен, указал на три фолианта в прекрасных коричневых переплетах.
— Ты видел когда-нибудь это?
— Нет.
Он вытащил книги с полки и положил на круглый стол, стоявший посреди комнаты. Я пролистал сначала один том, а затем и два других и до того разволновался, что едва не лишился чувств. Не помню, чтобы со мной еще когда-нибудь такое случалось — разве что, впервые в жизни войдя в залы Британского музея, я вдруг ощутил нечто похожее на то юношеское переживание. До того дня все мое знакомство с ивритской поэзией ограничивалось Бяликом и Черниховским. Среди прозаиков мне были известны двое: Смоленский и Менделе Мойхер-Сфорим. И вдруг моим глазам предстали произведения всех тех, о ком я если и слышал, то лишь краем уха: Якова Кагана и Давида Шимоновича, Якова Фихмана и Элиэзера Штейнмана, Давида Фришмана и Буки Бен-Йогли и многих, многих других, которые вовсе не были мне известны. Но все эти авторы — ничто в сравнении с переводами. Здесь оказались «Меж двух миров» Анского, «Илиада» Гомера, стихи Гейне, произведения Гете и Рабиндраната Тагора, «Метаморфозы» Овидия, «Всадник» Мицкевича, «Манфред» Байрона. Вся мировая литература, весь ее цвет были преподнесены на серебряном блюде чудного альманаха — и все это в переводе на иврит, начертанное квадратными буквами справа налево.
Старик заметил мое волнение.
— Хочешь иметь их?
Слова застряли у меня в горле, и язык прилип к гортани. Я не сумел даже кивнуть в ответ. Но видимо, взгляд, тот немой взгляд, который я послал ему, был достаточно красноречив.
— Сколько ты дашь за них? — спросил он, и озорная искра сверкнула в его глазах.
Я не мог пообещать ему того, что шестью месяцами позже предложил Дмитрию Афанасьевичу: тогда у меня еще не было ученика и не было никаких денег. Не дождавшись ответа, старый просветитель подмигнул мне и сказал:
— Дашь столько, сколько у тебя будет в день твоей бар-мицвы.
К сожалению, в ту минуту я вовсе не подумал, что в его веселом подмигивании таится некий намек. Догадайся я об этом, я бы избавил себя от многих трудов и огорчений. Но я ничего не понял и отнесся весьма серьезно к условиям сделки. Я принялся упрашивать родителей найти мне репетиторство. И все полгода с тех пор, как у меня появился ученик, и до нынешнего вечера я пребывал на седьмом небе от счастья, вернее, от предвкушения того счастья, которое ожидает меня после бар-мицвы. Все мои товарищи, пожелай они, бедные, ознакомиться с сокровищами мировой литературы, вынуждены будут довольствоваться русскими переводами. Жемчужины мирового духа и мысли предстанут перед ними, напечатанные теми самыми буквами, которыми пишут в мясной лавке объявление о продаже потрохов, теми самыми буквами, что глядят с газетного листа, в который обернута купленная на рынке селедка, буквами, сообщающими читателю о мерзких происшествиях — убийстве или изнасиловании, или о поступлении в аптеку нового средства против венерических заболеваний. Вот самое большее, на что могут рассчитывать мои приятели и одноклассники. Я же удостоюсь отведать от лучших плодов человеческой мысли и вдохновения в их чистом и совершенном виде: произведения лучших мастеров мирового искусства прозвучат для меня на языке моих праотцов, на языке пророков, на языке Торы, данной народу Израиля самим Богом и через Него поведанной остальному человечеству. Кто сравнится со мной и кто уподобится мне?
6И вот теперь, ворочаясь на горьком ложе бессонной ночи, я переживал крушение всех своих надежд. Разгневанные музы Парнаса возревновали к богине японской, к моей Сачико, и восстали на нее. Как ни велика была мука телесная, но страшней терзала печаль души. Однако воспоминание о том, как мы шли с Сачико через весь наш громадный двор — бок о бок, рука в руке, — пересилило все. Ее милый образ заслонил собой всех поэтов и писателей, всех героев и гениев великой Европы и под конец затмил даже прелесть квадратного письма, которым Эзра ха-Софер [20]начертал Тору Моисея. Так посох Моисея, обратившись в змея, пожрал посохи волхвов египетских. Я почувствовал некоторое душевное успокоение. А когда душа встряхнулась и утешилась от страдания, то и разум пробудился понемногу от обморока и начал действовать согласно своей природе: взвешивать и рассчитывать. Cogito ergo sum [21]— определил бы я сегодня, хотя и не в обычном понимании этого выражения, свой тогдашний переход от одного состояния к другому: вначале я обрел способность рассуждать, затем начал прикидывать и подсчитывать и наконец сообразил, что не так уж все и ужасно. Маджонг для сестры и учебник для мамы я куплю на те деньги, что заработаю за оставшиеся до бар-мицвы месяцы, а если удастся, то внесу еще небольшой залог за «Эпоху». Попытаюсь договориться со стариком, чтобы он согласился взять деньги в рассрочку и по мере выплаты долга отдавал мне том за томом. Я надеялся, что он не откажет. Озорная искра в его глазах, его хитрое подмигиванье были последним, что промелькнуло в моем утомленном сознании, прежде чем я погрузился в крепкий и целительный сон. Аромат Сачико не оставлял меня и во сне и был тем бальзамом, что пролился на мои раны и заживил их.