Музей заброшенных секретов
— Я помню, — вклинивается все-таки интервьюерша, в ее мечтательном голосе звучат элегические альтовые модуляции, — сколько драм вокруг этого разыгрывалось — ой-ой-ой! (Она изумленно качает головой, как будто только сейчас оценила масштаб когда-то давно пережитой катастрофы, в которой ей чудом посчастливилось уцелеть.) «Галька Дарке наш секрет показала!» — и уже ходят по три дня и дуются, друг с другом не разговаривают, жуткое предательство…
— А все эти страсти, — подхватывает художница тоже с умиленным блеском в глазах, — когда кто-то передвинул камешек-пометку! И ходит малышня дико озабоченная, вымеряет шаги и вычисляет, не подбирался ли и вправду к их «секрету» какой-нибудь злоумышленник…
— А если, не дай бог, кто-то все-таки раскапывал — у-у-у, тут уж просто детективная история, куда там российским сериалам!..
Обе смеются, влажным женским смехом, грудным и взволнованным, словно позабыв, зачем они здесь, перед камерой, — две взрослые дамы, в полном цвету, великолепно ухоженные, в бутиковских прикидах и импортированном со средиземноморских курортов загаре, — топики от «Morgan» и «Laura Ashley», шелковые шарфы и юбки от «Versace» и «Armani» (при этом ничего нарочито показного, упаси Господи, ни единого намека на нуворишский conspicuous consumption, на крикливое оперение элитных шлюх а-ля московский «Cosmopolitan» и его отечественные клоны — одно только удобство, удобство и кажущаяся простота: сдержанно-дорогой стиль работающих женщин, которые знают себе цену и вывешивать ее впереди товара им ни к чему…), — с моментально помолодевшими, просветлевшими лицами, в то же время каждая с той застывшей во взгляде сияющей недоговоренностью, обращенностью в-себя-и-в-свое, которую женщины умеют сохранять даже в минуты полного душевного синхрона, сейчас они напоминают отчасти молодых мам, любующихся своими чадами, — так, словно вглядываются из дали лет не в свое собственное, а в их детство, — а отчасти, и даже более того, — двух странным образом лишенных возраста подружек, объединенных только что созданным «секретом» для двоих, ритуалом тайного девичьего посестринства — посвящения не просто в подруги, но — в сестры, мальчики сюда не допускаются, и поэтому присутствующие при этой сцене «мальчики» — режиссер и оператор — тут же испытывают подозрительно единодушную потребность перекурить, поменять кассету, сбить температуру разговора и как-то напомнить о своем существовании — словом, вернуть мир к порядку, как это можно сделать в домашних условиях, когда, например, супруга слишком увлеченно щебечет по телефону с подружкой, — показав жестами, что не только ей здесь нужен телефон, или, в крайнем случае, разбив на кухне тарелку. Так что — пауза, девочки, пауза. После паузы — когда их неуместное лирическое воодушевление, деваться некуда, обескураженно иссякает — журналистка, как осаженный на скаку и возвращенный на дистанцию рысак, восстанавливает форму — и резко меняет тон на подобающий, деловой, стремглав наверстывая потерянный темп бешеным натиском эрудиции, — точно отличница, заподозренная в том, что недоучила урок, и полная решимости тут же доказать учителю (пусть и не видимому в кадре) свою безупречность: — Владислава, твой рассказ заставил меня по-новому взглянуть на европейскую оценку твоих «секретов», — ведь до Швейцарии, не мешает напомнить нашим зрителям, этот цикл выставлялся в Германии, в мюнхенском Deutsche Museum, и в частной галерее в Копенгагене, я потом еще об этом отдельно скажу… Я читала некоторые отзывы в немецкоязычной прессе, в «Suddeutsche Zeitung», в «Neue Zurcher Zeitung», и меня удивило, что тамошние рецензенты считают чуть не главнейшей твоей заслугой — новаторское использование, по их словам, «византийской иконописной техники». Я, конечно, не профессиональный искусствовед, но лично для меня любое новаторское использование иконописной техники заканчивается тридцатыми годами, то есть уничтожением Бойчука и его школы, а тебя все-таки трудно классифицировать как «постбойчукистку»… Может, по генеалогии ты ближе всего к Дюбюффе, с которым тебя, правда, тоже сравнивали, хотя твои коллажи на золотом и серебряном фоне, по-моему, интереснее, чем его («Спасибо», — с профессионально отмеренной дозой скепсиса усмехается художница), — или к совсем уж малоизвестному у нас Ласло Мохой-Надю, американцу, который впервые использовал прием наслоения поверхностей, придающий картине третье измерение — в глубину… (Спохватившись, что слишком долго говорит, либо попросту исчерпав свой отличнический пыл, — почувствовав, что достаточно уже себя проявила, — она дарит художнице извиняющуюся, не профессиональную, а вполне искреннюю, почти детскую улыбку, своеобразную бессловесную просьбу о понимании, однако та явно не въезжает в эти тонкости: она следит за мыслью и ждет вопроса.) То есть мне показалось, что западные рецензенты просто не знают, в какой контекст тебя вписать, — украинским они не владеют, ближайший им известный — это русский, отсюда и вся эта «Византия»… Но, может быть, со стороны им действительно виднее то, чего мы не видим изнутри, — именно это загадочное родство детского «секрета» с мануфактурной иконой?
— А оно не такое уж и загадочное, это родство. — Художница снова подается вперед, задиристо приподнимая непреклонный точеный подбородок, будто сжатый кулачок. — У меня, Дарина, есть самые серьезные подозрения, что эта игра изначально, когда только появилась, имитировала не что иное, как закапывание в землю икон (интервьюерша, охнув, разевает свой сексуально-багровый ротик, да так и замирает.) Правда-правда. Начало тридцатых. Есть одна вещь, которую мы, говоря о коллективизации, забываем: продотряды ведь выметали из хат не только запасы продуктов или ценное имущество — кожухи, полотно из сундуков, и что там еще… Безусловным преступлением считались иконы на стенах — их либо уничтожали на месте, либо — которые поценнее — забирали: золотые ризы сдирали, а доски сжигали. Так что предусмотрительные хозяева просто закапывали свои иконы в потайном месте, и это должно было быть вполне массовым явлением — вот отсюда и «секрет».
— О котором никому нельзя было рассказывать…
— Боже упаси хоть словом обмолвиться! Вот это и зафиксировала детская память. Схема, как видишь, очень простая: наши бабушки прятали иконы по ямам, наши мамы подсматривали, как это происходило, вероятно, и играли, подражая взрослым, как это у детей водится, — а нам уже осталась одна только лишенная видимого смысла манипуляция с подобранными стеклышками, такое как бы затихающее эхо, звук без речи… Ну а нашим детям уже и этого не осталось — всё, проехали!
— Мне бабушка рассказывала, — непонятно к чему говорит журналистка, впав в задумчивость, — что они прадедову библиотеку тогда закопали — там куча дореволюционных книг имелась: Винниченко, Грушевский, история французской литературы в переводе Петлюры — ну они и струсили… А потом так и не нашли, где закапывали, да и дом в войну сгорел… Так где-то под землей все и истлело. (Встрепнувшись, она хватается за новую мысль и бойко идет по следу.) А тебе не кажется, что такое зарывание сокровищ в землю — это вообще сквозной архетип украинской истории? Опять же, возьмем фольклор — сколько преданий о зарытых кладах, казацких, опришковских, повстанческих, каких-только-не!.. Сколько вокруг этого навертели демонологии — как клады выходят на поверхность, как горят огнем, как их сторожит нечистая сила, как надо уметь с ними обращаться, что нужно бросить в горящий клад, чтобы он рассыпался деньгами, — не знаю, найдешь ли такое еще где-то в Европе, разве, может, на Балканах… Может быть, наши детские «секреты» — на самом деле отголосок тех давних мифов — про заговоренный клад?
— Не-а! — качает головой художница, словно в очередной раз отвергая что-то уже давно передуманное и отброшенное. — Точно, нет, — и знаешь почему? А вот как раз потому, что «секреты» были игрой «только для девочек»! Иконы прятали женщины, это их была работа — во-первых, им и от властей меньше грозило, если бы застукали, — мол, что взять с темной бабы («Несознательной…» — подсказывает улыбаясь журналистка), ну да, коров ведь кто в тридцатом вернул из колхозов обратно во дворы — бабы и молодухи, да так и осталось, отстояли! А мужикам так же лошадей забрать — уже слабо было, сразу на Соловках оказались бы. А бабий бунт — это вроде так себе, несерьезно… А во-вторых, и это главное, — домашние иконы у нас всегда выполняли функцию своего рода пенатов, богов домашнего очага, а все, что касается дома, это, понятно, сфера женской компетенции — мужское начиналось за порогом… Так что бабушки наши, когда иконы прятали, не о художественных ценностях думали, а, как и подобало хозяйкам, дух дома оберегали — дом без икон, как без окон, даже пословица была… Женское это было дело, Дар, стопудово тебе говорю, женское — вот поэтому, через два поколения, и игра девчоночья. Другого объяснения нет.