Музей заброшенных секретов
— Потрясающе! — победно провозглашает (или — ликует? торжествует?) брюнетка (сейчас ей и в самом деле не помешала бы пауза, чтобы переварить услышанное, но так как пауза недавно была, хоть и не по ее воле, то она исправно овладевает собой и заходит на новый круг). — А для тебя самой, в твоем собственном творчестве, насколько это важно — то, что ты женщина? Ты проводишь различие между мужской и женской живописью, чувствуешь себя наследницей какой-то особой, женской художественной традиции? Можешь назвать женщин-художниц, которых считаешь своими предшественницами?
— Хороший вопрос, Дарина, спасибо… Мне кажется, в «Секретах» я наконец нашла свою настоящую манеру, и это касается не только техники, всей этой адской смеси — коллажа, живописного фона, подрисованных фотографий, навесных козырьков для создания объема… Хотя это, собственно, тоже очень женский подход к материалу — знаешь, как у хозяйки, которая валит в борщ всё, что потихоньку портится в холодильнике, — художница задумывается, подыскивая слова, — и в это мгновение —
внезапный порыв ветра
взметает ей волосы за спину, высвобождая ее бледное личико из буйного золотистого обрамления — нагим и беззащитным, и она становится похожа на не по годам серьезного, сосредоточенного сероглазого мальчика, монастырского отрока-служку, которому скоро принимать постриг, отчего на лицо и всю его стать ложится холодный, нездешний свет отчуждения, — момент странный и немного жутковатый, все замолкают, будто кто-то невидимый вошел в кадр, интервьюершу передергивает короткой, зябкой дрожью, но это, наверное, и от сквозняка — может, где-то в глубине помещения открылись и закрылись двери, а может, просто первое дыхание близкой осени — как-никак, август уже на исходе…
— Извини, — художница растерянно смотрит на подругу, беспомощно пытаясь улыбнуться, — мысль потеряла… Ага (ее голос постепенно возвращается к привычному самовластному тембру, бесперебойно-живому журчанию, лишь изредка запинающемуся на перекатах мысли посложнее), не только в технике дело, есть и еще кое-что. Я ведь работаю с предметами — или, скорее, с тем, что от них осталось, — уже побывавшими в домашнем обиходе. Все эти как бы кусочки керамической мозаики, которые ты видишь на холсте, — это осколки настоящих сервизов и статуэток. И точно так же автомобильные светозащитные козырьки, и лоскутки ткани — мешковины, трикотажа: я редко беру новые — у подержанных вещей особая фактура, они теплые… То есть, если говорить о моем ощущении женской преемственности, — я, в принципе, делаю нечто зеркально-противоположное тому, чем женщины занимались на протяжении всей истории, украшая быт. Традиционно женской сферой была ведь не станковая, а все-таки прикладная живопись, особенно у нас на Украине, где вся декоративная роспись испокон веков создавалась женскими руками, и все наши знаменитые примитивистки — Примаченко, Собачко — оттуда, от расписных печей и посудных горок… Да что о тех говорить — даже Экстер в середине двадцатых разрабатывала узоры для ковровых артелей на Николаевщине, пока их всех не разогнали («Правда? — подпевает из-за кадра журналистка. — Я не знала…»). Ну вот. А я, наоборот, работаю с разрушенным бытом, вроде как с разрушенным домом, что ли, — пытаюсь сконструировать из него новую целостность, уже чисто художественную…
— И тебе это удается, — говорит интервьюерша, невольно включив «почтительную подобострастность», которая в момент возводит непробиваемую стеклянную витрину между объектом и поклонником (художница поеживается).
«Содержимое женской сумочки, найденной на месте авиакатастрофы» — это, по-моему, абсолютно гениальная работа (художница бормочет нечто маловразумительное), нет, без шуток, действительно классика постмодерна! Кто ее купил?
— Лозаннский Эрмитаж…
— Хорошо лозаннскому Эрмитажу — взял и купил Владиславу Матусевич! — с нажимом, чтобы уж никто не пропустил мимо ушей, восклицает на камеру интервьюерша (с соседнего столика вспархивает несколько вспугнутых ее патетическим возгласом воробьев). — А у нас, бедных, даже своего музея современного искусства в стране нет!.. А работа роскошная, ей-богу роскошная (она мурлыкающе-плотоядно замедляет речь, будто снова смакуя в воображении эту работу во всех подробностях), — теперь только слайдом будем любоваться (опускает голову, зачитывая заранее заготовленный закадровый текст): «Тут воочию представлена готовая драма, сложенная из всех тех отрывочных свидетельств, на которые обычно не обращаешь внимания. По-своему это очень кинематографичная, монтажная работа, где каждая деталь красноречива, ее можно просматривать часами, кадр за кадром, — разбитые очки, квитанции, таможенные декларации, фото мужа и ребенка в записной книжке, пудреница с треснувшим зеркальцем, и эти ужасные кровавые мазки поверху…»
— Да это помада, Дарина! — смеясь, перебивает художница, с явным облегчением от того, что разговор перескочил с комплиментарных рельсов на производственные. — На зеркале — самая настоящая губная помада, ревлоновская, я ее только закрепила лаком!
— Правда?.. Кстати, наконец представился случай спросить у тебя, давно хотела — скажи, тебе не страшно было это делать? Не страшно было выкладывать такой, в буквальном смысле, натюр-морт, мертвую натуру?
Художница пожимает плечами.
— Мне было интересно, — выждав минуту, будто высматривая надежный пятачок опоры на мелководье, находит она наконец подходящее определение. — Еще с девяносто восьмого года, когда, помнишь, под Галифаксом недалеко от Канады упал «Swiss Air»-овский боинг и водолазы неделю вещи из воды вылавливали, чтобы идентифицировать погибших, меня эта мысль не отпускала — вот остается после тебя сумочка, и что она расскажет о тебе чужим людям? А потом однажды у меня самой в сумке случайно помада размазалась по зеркальцу, и тогда я увидела, как это может выглядеть на холсте. Но чтобы страшно… Это уж ты мне скажи, ты же весь цикл у меня в мастерской видела, еще перед Швейцарией, — скажи, смотреть на это — не страшно?
— О том-то и речь, что самое удивительное, — это очень светлая работа! Легкая какая-то по энергетике, как и вообще все твои «Секреты», — и это при том хаосе, который на них изображен! Ты будто приручила, одомашнила смерть, — интервьюерша осекается, немного смутившись тем, куда занес ее поток собственных слов, и тотчас начинает оправдываться: — То есть не в том смысле, как это делают в голливудских страшилках, у тебя вообще никакими страшилками и не пахнет, а, как бы это сказать? Есть композиционная грация, есть тепло, такая необыкновенно живая, прогретая, я бы сказала — южно-украинская насыщенность колорита, и эти нежные орнаментальные вставочки то там, то сям, такие милые и такие домашние — и за всем этим как-то забываешь, что речь ведь о смерти, о гибели… Такое «Содержимое женской сумочки», его не то что в музее — дома можно повесить!
— Ты бы повесила? — Художница внезапно чутко подается вперед, снизу вверх, как кошка, которая собирается запрыгнуть на дерево, с расширенными выжидательным блеском глазами и полуоткрытым ртом, словно готовым подхватывать и глотать каждое услышанное слово. — Честно, повесила бы?
— Ого, еще как — за милую душу! Только, извини, Влада, на какие шишы? Видит око, да зуб неймет. (Брюнетка хихикает уже по-другому — возбужденным, наэлектризованным смешком женщины, оказавшейся в магазине драгоценностей и опьяненной самой возможностью рассматривать и примерять.) Я столько не зарабатываю, чтобы Владиславу Матусевич себе позволить!..
В ее голосе явно звучит нотка гордости — такой узнаваемой для первого поколения имущих в стране, где вслух назвать предмет роскоши, который не можешь себе позволить (шестой «бимер», колье от Тиффани, картину Матусевич…), означает в то же время словно широким жестом очертить немереное число вещей менее эксклюзивных, которые позволить себе, в отличие от большинства своих соотечественников, все-таки можешь, — и вместе с тем наивной, неофитской гордости мирового провинциала, который может произнести «Владислава Матусевич» с той же интонацией, с какой буржуа-искусстволюбы в столицах мира произносят «Пикассо» или «Матисс», — гордости подростка, почувствовавшего себя на равных со взрослыми. Однако художница не клюет на эту интонацию — она сейчас явно находится в каком-то ином «магазине».