Музей заброшенных секретов
Я и сейчас в этом уверена.
Косноязычная, неловко сформулированная фраза неожиданно обернулась водяным знаком, внутренним эпиграфом к его жизни — впрочем, такой же увечной, если пытаться представить ее в виде короткометражной «стори»: тихое угасание с подавленным сознанием — вероятнее всего, на фоне нечеловеческой боли во всех мышцах от гремучих инсулиновых доз, которыми (как стало известно позже) особенно щедро закармливала своих клиентов советская полицейская психиатрия; кричаще-василькового цвета халат, который я запомнила, когда мы с мамой приезжали в Днепродзержинск на разрешенное, наконец, свидание, и из-под халата — исхудавшие, желтые, с выпирающими пятками мосластые ноги, похожие на куриные лапы, торчащие из авоськи, — все это, вместе с затхлым сладковатым запахом то ли мочи, то ли немытого тела и заторможенным помутневшим взглядом (глазные яблоки без капли блеска, увядшие, как у старика: следствие обезвоживания), — во всем этом нет ни малейшего потенциала для героико-романтической «стори», особенно если учесть, что такое состояние продолжалось годами, а это уж и вовсе незрелищно, такие вещи просто проглатываются титрами «прошло пять лет», в чьем-то другом случае — «прошло двадцать пять лет», и кто же согласится столько высидеть перед экраном?! (А другого способа снять подобную «стори» так, чтобы до зрителя действительно дошло, нет — ну, тогда значит, и «стори» нет, и идите себе с Богом, скажет вам любой редактор…) В том-то и дело: в отцовских буднях, показанных со стороны, — не только тех, больничных, но и добольничных тоже, — имею в виду, конечно, не его научно-преподавательскую карьеру, а то, что ее похоронило, а затем похоронило и его самого, — во всех этих разосланных потоках писем и напрасно обивавшихся порогах кабинетов, в этой абсурдной и изнурительной войне, проигранной заранее, еще до ее начала, потому что однажды сдвинувшаяся с места система не могла и не собиралась сдавать назад, а он ведь продолжал настаивать на своем и годами доказывал чуть ли не тем же людям, которые и отдавали приказы, как они неправы, — во всем сюжете его жизни, если представить теперь этот сюжет со всей документальной достоверностью, во всех четырех папках с тесемками, не было смысла — была только горечь из-за тщетности затраченных усилий. Смысл был в эпиграфе. В водяном знаке. В одном подчеркивании, которое случайно сохранилось.
Я знала это и еще по одной причине. Аккурат прошлым летом, в Крыму, под Карадагом, я, отбившись от компании, на абсолютном безлюдье, полдня занималась тем, что снова и снова, как Сизиф, взбиралась на одну и ту же скалу и бросалась с нее в воду «ласточкой». Стояла неподвижная, сорокаградусная жара, а меня при каждом подъеме прошибал цыганский пот, коленки дрожали, и сердце бухало где-то у самого горла. Когда-то в детстве я больно ударилась о воду животом — и с тех пор боялась прыгать в море с высоты.
Когда, уже в сумерках, я прибрела обратно в лагерь, мои ноги выписывали «мыслете», как у мертвецки пьяного, и я с трудом преодолевала сопротивление воздуха. В глазах товарищей я утвердила свою, и без того устойчивую, репутацию отчаянной любительницы риска и острых ощущений, искательницы приключений, готовой незнамо на что ради очередной порции адреналина, и мужчины не сводили с меня за ужином подозрительно заблестевших глаз (каждый, очевидно, был уверен, что сумел бы обеспечить мне адреналин куда более приятным способом!), и несколько жен некстати проявили повышенную нервозность, слегка подпортив мне тогдашнее блаженно-пьяное состояние — следствие забойного коктейля, составленного из двух редкостных для профессионального интеллектуала (а действительно ли я профессиональный интеллектуал? может ли журналист в нашей стране быть интеллектуалом?..) ингредиентов: мертвецкой физической усталости и гордости за свершенный труд. Зачем ты такое выделываешь, растерянно спросила у меня одна только Ирка Мочернюк, которая искренне хотела понять, и я ей ответила: не «зачем», а «почему».
Я ныряла потому, что боялась это делать. Добрую половину Божьего дня, на безлюдном берегу, под пылающим солнцем я насиловала себя, как маньяк-извращенец, потому что глубоко в моем теле жил вколоченный когда-то в него панический страх — как невидимый железный обруч, который зажимает изнутри, не позволяя высвободиться. Я сбивала с себя этот обруч, этот зажим, и мне удалось — я его сбила. Одним страхом в моей жизни стало меньше.
Благодаря той пометке на полях книги я поняла, что мой отец всю жизнь делал то же самое — взбирался на скалу и прыгал. И вовсе не потому, что был таким уж прирожденным борцом, скорее наоборот — каждый раз он делал над собой усилие. Каждый раз вынуждал себя сбивать железный обруч, побеждать свою «гамлетовскую нерешительность». Возможно, вначале он искренне считал, что все дело исключительно в злой воле какого-то одного высокопоставленного чиновника, которую надо просто устранить, вынуть, как щепку из глаза, и тогда прекратится ужасное безобразие, если не прямое преступление, — прекратится то, что он называл «превращением дворца в сарай». Дворец закончили строить осенью 1970 года, и мы всей семьей были на торжественном открытии — это был первый дворец в моей жизни, который наконец полностью наложился на это, почерпнутое из сказок, слово — «дворец», слился с его ослепительным блеском и головокружительной пространственной необъятностью и даже не вместился, выплеснулся за пределы слова, затопив корытечко детского воображения (с тех пор я в своем представлении неизменно селила всех королей и принцесс именно туда, во Дворец «Украина», в тот, прекраснейший из всех виденных и доныне, образца 1970 года, — Кловский на такую миссию не тянул, Мариинский тогда был закрыт, а всякие там новейшие «дворцы счастья» казались чистейшим обманом, потому что, на мой тогдашний взгляд, ничем не отличались от колхозных крытых рынков, да и на сегодняшний — не отличаются…). Смутно помню (словно вижу издалека, на заднем плане кадра, поскольку женщинам и детям в таком великодержавном деле положено было стоять в стороне) отца в безбрежном световом море фойе, в группе высоких (с точки зрения пятилетней) смеющихся мужчин, пожимающих друг другу руки, и собственное гордое сознание его тогдашней важности: «Это мой папа строил!» — хотя он, конечно, не строил, он только участвовал в инженерных расчетах в составе группы экспертов: новоиспеченный кандидат наук с диссертацией как раз на подходящую тему, скромная, в общем-то, такая шестерка — если б вовремя пригнулся, вместо того чтобы непрошено высовываться, его бы и не заметили, — а тот, кто действительно строил, кто был главным архитектором проекта и кто, наверное, тоже стоял в той группе Очень Важных Мужчин и радостно лучился, принимая поздравления, — тот спустя несколько дней вышел из кабинета секретаря ЦК, зашел в туалет, заперся в кабинке и повесился на собственном ремне: его Дворец оказался слишком хорош для Киева, он затмевал Кремлевский Дворец Съездов, а это было уже не только неуважением и вызовом, но и грубой политической ошибкой, за которую украинскому руководству следовало хорошенько надрать задницу, и требовалось быстренько задницу эту спасать, принимать меры, искать виноватых, лучше всего бы начать уголовное дело за растрату стройматериалов, но поскольку кандидат на роль главного растратчика наотрез от этой роли отказался, нагло повесившись прямо в здании ЦК, то дела, благодарение Богу (ну и покойному — тоже!), открывать не стали, его, всего этого дела, вообще не стало — будто смыли, спустили в унитаз в цековском сортире, заглушив шумом воды из сливного бачка, так что вскоре никто о нем уже не помнил, да и сколько их было, таких дел, разве за всеми уследишь… Просто новооткрытый Дворец «Украина» сразу же закрылся «на ремонт», его интерьеры стали поспешно обдирать: нежно тонированный буковый паркет, голубино-серую обшивку кресел, изысканные светильники, — все, что поддавалось обдиранию, было заменено на более грубое, дешевое и простецкое, и через месяц-другой, когда его открыли наново — с теми кислотно-лазурными дерматиновыми креслами, которые стоят до сих пор, — я уже не узнавала волшебного дворца своих сказок: его тоже не стало, он растворился в воздухе, как, впрочем, и делают в сказках все волшебные дворцы, за ночь перенесенные джинном куда-то за море, однако после них остается хотя бы пустота, которая одна только и может быть достойным памятником погибшему зданию (так, как остались нью-йоркские башни — раной, воронкой среди небоскребов Манхэттена, а мы на такое насмотрелись задолго до того — сколько «выбитых зубов» зияло в киевской застройке на месте взорванных церквей, и только о тех и уцелела память, чье место осталось не занято — ни зерновым элеватором, ни домом-пионеров-и-школьников…), — а тут дворец, уже вполне чинно и безобразно переряженный по образцу стандартного областного кинотеатра, стоял целехонький, и назывался так же, и можно было подумать, что тот, предыдущий, первым посетителям вообще привиделся, — что, к примеру, все они тогда на радостях надрались до глюков, а теперь протрезвели, и вот, значит, как это все выглядит на самом деле, уважаемые товарищи: абсолютно банальная история, да и какая там история, никакой истории не было — так, небольшой хозяйственный недосмотр, виновные наказаны, работаем дальше… Мама вспоминала, что вначале они составляли довольно-таки большую группу — коллеги отца по институту и академии, по НИИ строительства и архитектуры — те, кому поручили составить новую смету, чтобы обосновать якобы перерасход материалов, и кто отказался это сделать, настаивая на правильности прежних расчетов. Однако примерно через год — а за этот год сыр-бор вроде как поутих, пыль осела, в новом Дворце отгуляли очередной партийный съезд, окончательно освятив этим его провинциально поскромневшие внутренности, и кто-то из упрямцев получил выговор, кому-то пригрозили увольнением по сокращению штатов, кто-то (небось беззащитные аспиранты, самое слабое звено!) даже вынужден был уехать из Киева и строить далее кинотеатры по райцентрам, и хорошо еще, если не коровники, — в общем, через год из всей их группы остался только мой отец и продолжал размахивать, под занесенным над головой обухом, никому не нужными доказательствами чьей-то мертвой уже правоты. Возможно, с высоты высокопоставленных кабинетов, обшитых деревянными панелями, это и в самом деле выглядело сумасшествием чистейшей воды: какого хрена этот мудель уперся рогом, да что он вообще о себе вообразил, кто он такой?..