Театральный бинокль (сборник)
— Простите, Антон Трофимыч. Это все от волнения. Такой, понимаете, сюрприз... Мне можно идти?
— Да. Текст доклада...
— Лекция?
— Текст д о к л а д а мне нужен послезавтра, утром, в восемь тридцать. До свидания.
О, небеса! О, боги! Казните меня, небесные стихии, разбей меня, гром и молния, залей меня, раскаленная лава, поглоти меня, разверзшаяся земля... убейте меня, уничтожьте. Каждый день, многократно, много дней, много лет я безропотно должен терпеть позорное унижение. Человек, который выпил когда-то тайком казенную водку, — теперь мой начальник и благодетель, и я ему должен пятки лизать...
А мне не хочется!
Ничего, скушаешь... проглотишь.
Ну, ладно, сейчас ты один в ординаторской, другие врачи на обходе, ты один и не перед кем кривляться. Так отбрось же посторонние, второстепенные соображения, плюнь на детали и нюансы, радуйся главному: тебе дают квартиру! Понял? Радуйся. Радуйся. Радуйся, гад! Скотина, трепач, неудачник — радуйся!
Я радуюсь, радуюсь.
Врешь. Ты не радуешься. Кто так радуется? Радуйся!
Я радуюсь... вот сейчас, сейчас — нахлынет третья волна, девятый вал восторга — и собьет меня с ног, и я захлебнусь от соленого счастья...
«Я, ты, он, она. Вместе — целая страна. Вместе — дружная семья!..»
— Выключи, — приказал я. — Дело есть. Разговор имеется.
Мой голос очень строг. Все правильно: на работе — раб, а дома — деспот.
Выключила. Скорбное лицо. Скорбит по брату моему. Исполняет мои душевные обязанности.
«Вместе — дружная семья...» Смешно. Как будто семья — это синоним единства, дружбы, мира...
— Сашка так и не нашелся, — сказала жена. — Надя прибегала, плакала. Нигде — ни следа, ни намека. А вдруг его убили?
Я пожал плечами.
— Господи, какой ты холодный, — прошептала жена. — Какой ты равнодушный... даже страшно иногда становится.
— Это неправда, — мягко возразил я. — Вовсе я не равнодушный. Но я ненавижу пустые разговоры. Давай лучше о деле поговорим.
— О каком деле? — воскликнула Люся. — Какое может быть дело?! Твой родной брат исчез... а может, погиб?.. А ты собираешься говорить о каком-то деле?..
— Пожалуйста, могу и не говорить, — и я встал с продавленной диван-кровати. — Пусти. Дай пройти. В этой конуре может жить только собака. Одна, без щенят. Жучка. Человек здесь жить не может. Три человека здесь жить не могут никак. Это банка для шпрот. Мы — шпроты. Скумбрия в собственном соку. Так тесно, что даже гимнастикой по утрам нельзя заниматься, — обязательно сунешь кому-нибудь в нос...
— Что ты бормочешь? — спросила жена.
— Кстати, где Катя?
— Играет во дворе.
— Ела хорошо?
— Хорошо, хорошо. Можно подумать — тебя это волнует. Ты хоть знаешь, в каком она классе?
— Знаю. В третьем. А ты хоть знаешь, сколько мне лет?
— Тридцать семь... или — тридцать восемь? — она растерялась.
— Эх ты. А тебе?
— Не надо!..
— Глупышка, — я обнял жену, и она ко мне прижалась, заплакала. — Глупышка ты, вот ты кто. Оставайся глупышкой, не надсажай свой детский ум. Не бери пример с Надежды — та просто дура, хоть и с высшим образованием... А ты — моя славная, милая, родная глупышка...
— Валька, ты совсем меня не любишь? — прошептала она тоскливо.
— Люблю. Кого ж мне любить, кроме тебя, кроме своей глупышки, пичужки?.. Ты мой серенький воробышек, моя серая мышка...
— Я знаю, я серая, — вздохнула она. — Ты всегда это подчеркиваешь...
Серый юмор. Пичужка, воробышек, мышка-норушка.
— Люся, у нас будет квартира, — сказал я спокойным тоном, и она сразу поверила, ведь тон был не шуточный, и застыла, напряглась, затаила дыхание. — В ближайшие дни.
— О-ой!.. Валечка, наконец-то! — и она крепко прижалась ко мне, так крепко, что моя вялая плоть некстати проснулась. — Валюня... милый... расскажи подробнее!
Я хотел отодвинуться, отстраниться, но отодвигаться было некуда — сзади стол, справа Катина кроватка, слева диван-кровать, — и я неуклюже попятился и упал на грубо скрипнувшие пружины, а Люся, не отлипая, упала вместе со мной. Она лежала на мне, тяжело дыша, горячо и влажно целуя и гладя меня дрожащими руками, и прерывисто бормотала:
— Ну, рассказывай, рассказывай...
— Да постой же! — я все-таки отстранился, зажался в угол, к стене, отдышался. — Вот видишь, как быстро ты позабыла про бедного моего братишку... стоило заикнуться насчет квартиры — ты сразу о нем и забыла. А если я пошутил?
— Не может быть! — простонала она, и желтая ненависть промелькнула в ее голубеньких, серо-голубеньких глазках. — Не может быть... ведь это была не шутка, Валюня? Будет квартира?
— Будет, будет, — лениво успокоил я жену. — Правда, есть кое-какие обстоятельства... но это детали, с этим я как-нибудь управлюсь.
И я вкратце рассказал ей про старуху, которой предстоит переселиться в дом инвалидов.
Жена слегка поскучнела, расстроилась. Я вдруг подумал: ей жаль старуху. А может, она просто испугалась, будет ли все это законно, и не сможет ли кто к нам придраться, и не сорвется ли весь этот замечательный план.
— Не сорвется, — успокоил я ее. — Ничего тут нет незаконного. Все будет оформлено как надо. Уже есть согласие исполкома и горздрава... Главный врач обещал ходатайство написать, от имени администрации и местного комитета.
— Ой, какой он добрый! — сказала Люся. — Повезло тебе с начальником, Валюня.
— Конечно, повезло, — без всякой иронии согласился я. — Разве бы я дождался квартиры...
— Пришлось бы кооперативную покупать, — вздохнула жена.
— Легко сказать... А где деньги? — спросил я.
— Вот я и говорю. У нас на книжке чуть-чуть. Пришлось бы в долги влазить. А кооперативные нынче ужасно дорогие.
— Просто безумно дорогие, — согласился я, целуя жену в горячие щеки и губы и гладя ее спину, — невообразимо дорогие...
— Дорогие... такие дорогие... — прошептала она, прижимаясь ко мне, прижимая меня к себе. — Такие дорогие... дорогие...
Но тут нас будто током дернуло — кто-то громко постучал в дверь. Ах, черт...
— Как некстати, — пробормотала Люся, вставая и направляясь к двери. — Черт бы их побрал. Стучат, стучат.
Это была мама.
Моя строгая, принципиальная мама. Гордая. С преувеличенным чувством собственного достоинства. Полная высокая женщина. Седая. Люся перед ней трепещет. Уважает, боится и не очень любит.
А я люблю свою маму.
Хотя слепое преклонение давно исчезло. И мамины слабости я тоже давно раскусил. Смирился, хотя и не сразу.
— Фу, как у вас душно, — сказала мама, небрежно кивнув Люсе. — Окно бы распахнули — на улице такая жара.
— Мухи, — возразила Люся.
Щечки ее разрумянились. Даже румянец какой-то серенький.
— От мух можно марлевую сеточку сделать, — строго оказала мама.
В другой момент Люся обиделась бы, надулась: опять наставления!.. Но тут она вся горела от свежего счастья — и поспешила срочно поделиться.
— А мы получаем квартиру! — сказала и засмеялась, почти как девочка. Даже рот ладошкой прикрыла. Стесняется своего смеха, глупышка. Ей кажется, что лицо ее становится некрасивым, когда она смеется. Она права. А красивым оно бывает тогда лишь, когда... ну, вот пять минут назад оно было почти красивым, — когда глаза прикрыты, рот приоткрыт, щеки румянятся... Бывает такое, иногда.
Мама обрадовалась — правда? получаете? когда же?
— Скоро, — сказал я и вкратце изложил ей суть дела. Маме не очень понравилось то, что ситуация закручена вокруг судьбы несчастной старухи.
— Почему несчастной? — вяло удивился я. — С чего ты взяла, что она несчастная?
— А ты ее знаешь? — спросила мама.
— Кого?
— Ну, эту старуху. Ты виделся с ней?
— Пока нет. Но мне все подробно уже рассказали...
— Вот потому так легко и судишь — о чужом человеке, — сурово упрекнула мама. — Думаешь, это счастье: оказаться на старости лет в богадельне? В этом доме-интернате...
— Так ведь ее же поместят не туда, где психохроники! — сказал я слишком быстро и слишком громко. — Ее в дом-интернат обычного типа... там чисто, светло... там уход хороший и кормление... цветной телевизор.