Автохтоны
Наверное, надо было сказать, я услышал, как вы поете «Иоланту», и влюбился – страстно, неодолимо. Она истеричка, для нее никого, кроме ее самой, не существует, он легко добьется расположения. Начать с «Иоланты», польстить, лести много не бывает. А потом, ненавязчиво, подвести разговор к той самой Валевской.
Он вздохнул.
– Я собираю информацию об «Алмазном витязе». Была такая литературно-художественная группа в начале прошлого века. Ваша бабушка… – Он прикинул и поправился, – прабабушка пела в опере, которую они ставили. «Смерть Петрония». Я надеялся, вы что-то знаете об этом.
Очень четкие брови сошлись на бледном лбу, образовав аккуратную морщинку. Она вся была такая вот – аккуратная. Ладненькая. Гладенькая.
– Нет. Кажется, нет. Не помню.
– Партитуру к ней писал Ковач. Ладислав Ковач. Шпет сказал, он гений. Был гением.
Морщинка между бровями стала глубже. В черных глазах плавали точки света. Стремительно схватила его за руку, так неожиданно, что он едва не выдернул свою. Пальцы были как у ребенка, тоненькие, влажные и холодные.
– Пойдемте вниз. Я покажу вам.
– А разве… не закрыто?
– Ну и что?
Фотоэлементы, или что там на самом деле, но казалось, она зажигает свет в доме нечувствительно, одним своим присутствием. На лестничной площадке, в холле, в пустых комнатах нижнего этажа. Столбик с бархатным канатом она просто отодвинула.
Устроителям, подумал он, не хватило азарта. Словно бы некто, расставивший мебель и развесивший картины и фотографии, нахватал что попалось под руку, махнул этой самой рукой и сказал: а, и так сойдет!
Музейная витрина – фанера, шпон, а вот бюро хорошее, инкрустировано перламутром и слоновой костью, и букет восковых цветов под стеклянным колпаком неплох, теперь таких, считай, и не найдешь. Вёрджинель. Стопка старых нот. Хорошая копия того, верхнего портрета, неспециалисту и не отличить. Молодая темноволосая, темноглазая женщина в мантилье. Видимо, в роли Кармен. Черный завиток на виске. Глубокий вырез кокетливо прикрыт пышной розой. Похожа на эту, на Янину? Непонятно.
Она скользнула к высокому окну, отражение в вощеном паркете едва поспевало за ней, раздернула тяжелые бархатные портьеры, непонятно, впрочем, зачем. Снаружи стоял совершеннейший мрак, он различал лишь парные отражения лампочек бронзовой люстры. Зачем она его сюда потащила?
– Хотите посмотреть на Ковача? – Она вновь скользнула, на сей раз к витрине. Босые ступни оставляли на паркете узкие тающие следы, словно бы она бежала по льду.
Под стеклом с коричневых твердых фотографий улыбались незнакомые мужчины в сюртуках и женщины в блузках с рукавами-буф. С черно-белых – мужчины в сюртуках и женщины в жакетках и маленьких шляпках. Мужская мода меняется медленней. Теперь бывают такие лица? Такие маленькие злые женские губы? Такие выпуклые высокие лбы?
– Шпет ходил, выпрашивал. Был согласен на копии, на снимки снимков. Но я отказала. Пусть все будет здесь. Если есть у всех – какой же это музей?
Самый молодой, самый высокий, самый широкоплечий, ворот белой рубахи-апаш открывает сильную шею, прядь волос падает на высокий лоб, стоит чуть в стороне. Темно-русый? Брюнет? На фотографиях волосы обычно темнее, чем на самом деле. Открытая улыбка, лучезарное обаяние юности.
– А это? Ваша… прабабушка, так?
Молодая женщина в жакетке, на плечах лисья горжетка, зверская мода. Четкие дугообразные брови, волнистые короткие волосы. Маленький рот на фотографии был черным, словно бы она ела уголь. Рядом худощавый мужчина в круглых очках, даже на плохой фотографии видно, что лицо у него доброе, чуть растерянное, как бывает у очень близоруких людей.
– С мужем? Нахмансон? Инженер-путеец?
– Вы хорошо подготовились, – сказала она. – А с Ковачем они познакомились, когда ставили какой-то любительский спектакль. Говорите, это была «Смерть Петрония»? Я не помню.
– Никто не помнит. Он правда был гениален?
– О да! – Она пожала плечами. – По крайней мере так говорят. Ничего ведь не сохранилось. Ни нотных записей, ничего.
– А что с ним случилось? Мне говорили, он погиб.
– В тридцать девятом. Он примкнул к повстанцам и погиб с оружием в руках, защищая независимость своей страны, – сказала она сухим официальным голосом. Наверное, копировала экскурсовода, который днем водит здесь экскурсии.
– А… Нахмансон?
– Тогда же. Пришли Советы, и его расстреляли. За саботаж.
Она говорила сухо, словно подчеркивая, ты просто любопытствующий чужак, а мы не любим чужаков. Смерть приносят именно чужаки.
– Саботажа на самом деле, конечно, не было?
Она помолчала. Судорожно, прерывисто вздохнула.
– Хотите знать, как все было на самом деле? На самом деле это длинная история.
Отпрянула от витрины к обтянутой бархатом козетке с львиными лапами-ножками и табличкой «Сидеть воспрещается». Села, закинув ногу на ногу. Выпуклые, аккуратные ногти. Как раковинки. И крашены перламутром. Все в ней было какое-то водное, словно бы она играла в русалку, которая от подводной скуки играет в женщину земли. Охватила колено руками. Бледные маленькие руки.
– Я люблю длинные истории, – сказал он и, придвинув тонетовское кресло, уселся напротив. Там тоже была табличка «Сидеть воспрещается», но он ее проигнорировал.
Опять вздохнула. В ямке у основания шеи пульсировали тени.
– Я тоже. Но мало кто хочет слушать. Наверное потому, что всем и так все известно. Про выстрел в театре. Это есть даже в путеводителе. Эту историю у нас очень ценят. Мы ею гордимся. Она, можно сказать, украшение города.
Тщательно дозированная порция яда.
Он миролюбиво сказал:
– Есть такой вид культурного каннибализма. Несчастья, особенно живописные, становятся общим достоянием. Тем более, это ведь и правда уже история.
– Да. Но эта история и впрямь печальна. Она про красивую, удачливую, талантливую и счастливую женщину, которая любила своего мужа. И вот одна власть сменила другую. И пришли новые чужие страшные люди. И эти чужие люди разрушили и доломали то, что не успели разрушить и доломать предыдущие чужие люди. Если какая-то власть держится долго, можно найти какие-то щели, норы, где можно укрыться и даже попробовать быть счастливым. Но у нас никакая власть не держалась долго. Понимаете?
– Да. Можно попробовать. Быть счастливым. Многие пробовали.
– Сначала они расстреляли своих же. Тех, кто бежал сюда в двадцатые. Просто на всякий случай. Потом взялись за местную интеллигенцию. Спецы, так они говорили. Спецы ведь тоже могли стать пособниками врага, да? Но спецы все-таки были полезны, и их изымали выборочно. И кто-то донес на Нахмансона. Железная дорога – стратегический объект. И его взяли. И Магдалена, чтобы спасти его, отдалась одному крупному чину НКВД…
Он отметил про себя это старомодное – отдалась. Не переспала, нет. Отдалась.
– Она была очень хорошая актриса, очень. Он, этот энкавэдешник, поверил, что она любит его, его одного, но обязательства по отношению к прежнему мужу… ну, вы понимаете. Словом, если удастся вытащить беднягу Нахмансона, то это будет как бы искупление ее измены. Он к тому времени был от нее без ума.
– Но вытащить Нахмансона не удалось?
– Нет. Его уже расстреляли. Позже выяснилось, что его оклеветал сослуживец. Хотел занять его место. Ну и когда оказалось, что уже некого спасать, Магдалена в лицо сказала энкавэдешнику все, что о нем думала. Что он ей омерзителен. Что она, прежде чем лечь с ним, принимала морфий. Что ее трясет от этих рук… с заусенцами… от запаха его сапог… его ног…
Она прикрыла глаза, под выпуклыми веками ходили зрачки. Тонкие ноздри раздувались. Очень хорошая актриса, очень.
– Это было в гримерке, она как раз готовилась к выходу, и вот…
– Сказала все ему и вышла петь партию? Show mast go on?
– Разумеется. – Она даже слегка удивилась. Круглые брови приподнялись.
Вот странный альтруистический эгоизм. Буквально минуту назад узнала, что любимый муж расстрелян, бросила в лицо палачу-любовнику, что ненавидит его… И выходит на сцену петь. А что она, кстати, пела?