И не сказал ни единого слова...
Потом я медленно побрел дальше мимо табачных и цветочных лавок, мимо магазинов тканей, из витрин которых на меня с поддельным оптимизмом глазели манекены. Направо я вдруг увидел улицу, почти сплошь состоящую из деревянных лавчонок. На углу висел большой белый плакат с надписью: «Добро пожаловать, аптекари!»
Лавчонки были встроены прямо в развалины; казалось, будто они присели на корточки возле выжженных и обрушившихся фасадов; но и здесь попадались только табачные ларьки, лавки тканей и газетные киоски, а когда я в конце концов дошел до закусочной, она оказалась запертой. Я подергал за дверную ручку, обернулся и наконец-то заметил свет. Перейдя через улицу, я отправился в ту сторону и увидел, что свет шел из церкви. Высокое готическое окно церкви кое-как заделали необтесанными камнями, а посередине этой уродливой каменной кладки было вставлено небольшое, окрашенное а желтый цвет окошко, взятое, по всей вероятности, из какой-нибудь ванной комнаты. Через четыре маленькие створки на улицу проникал слабый желтоватый свет. Остановившись на секунду, я задумался: «Хоть это и маловероятно, но вдруг в церкви тепло?» И я поднялся по выщербленным ступенькам. Дверь, обитая кожей, по-видимому, уцелела еще с прежних времен. В церкви оказалось холодно. Сняв берет, я медленно пробрался между скамейками вперед и наконец-то разглядел горящие свечки в боковом приделе, стены которого были кое-как залатаны. Я пошел дальше, хотя убедился, что в церкви еще холодней, чем на улице: здесь дуло. Дуло изо всех углов. Стены в некоторых местах были заделаны даже не камнями, а плитками из какого-то строительного материала: их поставили друг на друга и склеили; клейкая масса вытекла наружу, плитки расслаивались и разваливались, сквозь грязные наплывы просачивалась влага. Я в нерешительности остановился у какой-то колонны.
В простенке между окнами за каменным аналоем, по обеим сторонам которого горели свечи, стоял священник в белом облачении. Воздев руки, он молился, и хотя мне была видна лишь спина священника, я понял, что он мерзнет. На какое-то мгновение мне показалось, что во всей церкви никого нет, кроме этого священника с замерзшей спиной, поднявшего бледные руки над открытым молитвенником. Но в полумраке, при тусклом свете мерцающих свечей, я заметил русую голову девушки; погруженная в молитву, она склонилась так низко, что ее распущенные по спине волосы разделились на две ровные половины.
Рядом с ней стоял на коленях мальчик, который не переставая вертелся во все стороны; я увидел его в профиль, несмотря на полумрак, различил опухшие веки и открытый рот и понял, что мальчик слабоумный. У него были красноватые воспаленные веки, толстые щеки, неестественно выпяченные губы; а в те редкие мгновения, когда слабоумный закрывал глаза, на его детском лице появлялось выражение презрения, которое поражало меня и вызывало во мне раздражение.
Теперь священник повернулся к нам: он был угловатый и бледный, с лицом крестьянина; прежде чем сложить вместе поднятые кверху руки, снова развести их и что-то пробормотать, он посмотрел на колонну, у которой стоял я. Потом он повернулся и склонился над каменным аналоем, внезапно снова обернулся к нам лицом и с несколько комичной торжественностью благословил слабоумного мальчика и девушку. Как ни странно, но, находясь здесь же в церкви, я не почувствовал, что это относится также и ко мне. Священник снова повернулся к аналою, покрыл голову, взял чашу и задул свечу, которая стояла справа от него. Он медленно спустился к главному алтарю, преклонил колени и исчез в глубокой тьме церкви. Больше я его не видел и услышал только, как заскрипели дверные петли. На какое-то мгновение я различил девушку: она встала, опустилась на колени, а потом взошла по ступенькам, чтобы потушить левую свечу; я разглядел ее нежный профиль и выражение душевной ясности на ее лице. Пока она стояла, освещенная мягким желтым светом, я понял, что она действительно красива: тонкая, высокого роста, со светлым лицом. Это лицо не показалось мне глупым даже тогда, когда девушка, вытянув губы, начала дуть на свечу. А потом и ее и мальчика окутал мрак, и я увидел их снова только после того, как они вошли в полосу серого света, проникавшего из маленького окошка в каменной стене. И меня снова поразила посадка ее головы и движения шеи, когда она, проходя мимо, бросила на меня короткий, испытующий, но очень спокойный взгляд и вышла. Она была красива, и я пошел за ней. У выхода она еще раз опустилась на колени, а потом, толкнув дверь, потянула за собой слабоумного.
Я пошел вслед за ней. Девушка повернула назад, в сторону вокзала, и пошла по пустынной улице, где были только деревянные лавчонки и развалины, и я заметил, что она несколько раз оглянулась. Стройная, пожалуй, даже слишком худощавая, она была, наверное, не старше восемнадцати или девятнадцати лет; терпеливо и настойчиво тащила она за собой слабоумного.
Домов стало больше, а деревянные лавчонки попадались все реже; на мостовой было проложено несколько трамвайных путей — и я понял, что нахожусь в той части города, куда очень редко попадал. Где-то поблизости был трамвайный парк: из-за красноватой, плохо отремонтированной стены доносился пронзительный визг трамвайных колес, серую утреннюю мглу прорезали яркие вспышки сварочных аппаратов и слышалось шипение баллонов с кислородом.
Я так долго и пристально рассматривал стену, что не заметил, как девушка остановилась. Подойдя к ней вплотную, я увидел, что она стоит перед одной из маленьких лавчонок и перебирает связку ключей. Слабоумный смотрел на однообразно-серое небо. Девушка снова оглянулась, а я, проходя мимо нее, задержался на секунду и заметил, что лавчонка, которую она открывала, была закусочной.
Она уже отперла дверь, и, заглянув внутрь, я различил в серой мгле комнаты стулья, стойку и матовое серебро большого электрического кофейника; до меня донесся затхлый запах холодных оладий, и, несмотря на полумрак, я разглядел за измазанным стеклом стойки две тарелки с горой фрикаделек, холодные отбивные и большую зеленоватую банку, в которой плавали маринованные огурцы.
Когда я остановился, девушка посмотрела на меня. Она снимала железные ставни с окон. И я тоже посмотрел ей в лицо.
— Прошу прощения, — сказал я, — вы уже открываете?
— Да, — ответила она, проходя мимо меня, чтобы отнести последний ставень в дом, и я услышал, как она ставила его на место. Все ставни были теперь сняты, но она все же вернулась и посмотрела на меня. Я спросил:
— Можно войти?
— Конечно, — ответила она, — но еще холодно.
— Это неважно, — сказал я, входя.
В закусочной был отвратительный запах. Я вытащил из кармана пачку сигарет и закурил. Она включила электричество, и когда я разглядел комнату при свете, то удивился, как чисто кругом.
— Странная погода для сентября, — сказала она. — Днем опять будет жарко, а сейчас холод.
— Да, — подтвердил я, — как это ни странно, но по утрам холодно.
— Я сейчас затоплю, — сказала она.
Голос у нее был чистый, звонкий и немного сухой, и я заметил, что она смущена.
Кивнув в ответ, я встал у стены рядом со стойкой и осмотрелся вокруг; голые дощатые стены комнаты были обклеены пестрыми рекламами сигарет: элегантные мужчины с проседью, поощрительно улыбаясь, протягивали свои портсигары декольтированным дамам, в другой руке они сжимали горлышки бутылок с шампанским; скачущие ковбои с выражением чертовской лихости на лице, держа в одной руке лассо, а в другой сигарету, влачили за собой немыслимо синее облако табачного дыма невероятных размеров, которое, словно шелковистый флаг, простиралось до самого горизонта прерий.
Слабоумный сидел у печки, тихо дрожа от холода. В рот он засунул ярко раскрашенный леденец на палочке и с раздражающей настойчивостью обсасывал красную карамель; а с уголков рта у него медленно стекали еле заметные струйки растаявшего сахара.
— Бернгард, — мягко сказала девушка, наклоняясь к слабоумному и заботливо вытирая ему рот своим носовым платком. Она открыла дверцу печки, скомкала несколько газет и бросила их в топку, положила щепки и брикеты и поднесла к закопченной пасти печки зажженную спичку.