Кашель на концерте
Взволнованный, я вскочил на ноги. Кровать… Как безмерно богат был я — ведь у меня была кровать, в которой я мог укрыться от ужасного холода. Ах, я просто буду лежать и не стану двигаться… Никто и ничто не сможет заставить меня подняться. Правда, там было абсолютно тихо! Но лучше попасть в тишину, чем в холод. Уверяю вас, нет ничего страшнее холода. А он опять подступал, этот леденящий душу мерзавец… Он просачивался ко мне сквозь каменный пол и сквозь дыры в одеяле. Он внезапно напал на меня под покровом сумерек. Как это подло — набросить на себя мягкий и приветливый покров сумерек, только чтобы опять накинуться на меня… Я бросился бежать. Выбежал из вокзала, несколько минут в отчаянии проторчал на остановке трамвая и в конце концов побрел пешком домой.
Мне казалось, что голова у меня напрочь отмерзает. Словно на нее просыпался сверху незримый лед… У меня появилось ужасное ощущение: казалось, что голова моя сморщивается и превращается в крошечную кнопку, в которой концентрируется безумная боль. О, голова у меня вообще очень чувствительна к боли. Какой же я дурак… Каким дураком надо быть, чтобы поверить, будто пришла весна. На дворе стоял январь, жестокий и бессердечный. Разве можно после этого верить природе? Все кругом — один обман…
Боль становилась все нацеленнее и все острее… Казалось, что она кружит, постепенно сужаясь, и собирается в одной крошечной точке, в которой все боли мира собираются, словно в раскаленной булавочной головке. О, я сойду с ума! Я ничего не чувствовал, кроме этой сверлящей боли в голове. Началось со лба, потом боль принялась бродить по всему черепу, вызывая дикую тревогу… расширилась… потом опять скукожилась… захватила все… В конце концов вся моя голова превратилась в одну сплошную боль и уменьшилась до размеров раскаленного и отвратительного острия булавки, протыкавшего насквозь мое сознание, мой разум, все мое существо. Булавочная головка была готова лопнуть и выбросить наружу несметное количество гноя…
Думаю, у меня была высокая температура, когда я наконец (сам не знаю как) добрался домой. Я весь горел, и видения роились вокруг меня. Возлюбленная была рядом со мной, но не улыбалась, а горько плакала: слезы ручьями лились из ее черных глаз и поток их не иссякал, так что я перепугался, как бы она не истекла кровью от этого нескончаемого потока.
И трупы громоздились вокруг меня, словно редуты, редуты цивилизации… Искромсанные, изуродованные трупы, раздувшиеся и совершенно высохшие… О, я вовсе не хочу вас пугать! Горы печали лежали у меня на сердце, темные, черные горы, вершины которых терялись где-то там высоко в лоне Господа… Сады крови и облаков, сады голода… О, чего у меня только не было!
Когда я вернулся к так называемой реальности, оказалось, что я в больнице…
Несколько раз в день я видел вокруг себя эти насупленные трупные лица врачей, якобы знающих все тайны жизни и смерти. В конце концов они запретили мне курить. Ах, если бы у меня было курево!
Я вообразил себе нечто ужасное: мне почудилось, будто я очнулся от сна, вновь оказавшись в мундире. Чем эта больница отличалась от военного лазарета? Никакого отличия я не нашел. А свобода так звала, так манила к себе… Зал ожидания… Нет… нет. Только не оставаться здесь, в этой кровати, блиставшей такой же зловещей белизной, как жилеты господ, которые на многолюдных конференциях решают вопросы войны и мира, голода и холода! Нет, никакого температурного листа и никаких темно-серых костюмов в светлую полоску! Мне кажется, что стремление к свободе так быстро подняло меня с постели, что врачи имели все основания поздравить себя с успехом. Несмотря на все, я все-таки крепкий парень… Я быстро выздоровел.
Скоро, очень скоро наступил день, когда я мог на прощанье и в знак благодарности пожать руку милой сестричке. Она была так добра ко мне. Меня просто подмывало скорее идти, бежать туда… Словно моя возлюбленная только что, в этот самый миг, приехала и теперь стоит, слабо улыбаясь, в дверях зала ожидания. Она уже еле держится на ногах от горя, потому что меня там нет! Мне надо было торопиться… Но сестричка окликнула меня.
— Боже мой, — сказала она, качая головой, — нельзя же в такой холод выходить на улицу без шляпы!
И она с улыбкой протянула мне шляпу — синюю, почти новую шляпу, точно моего размера. Впрочем, у меня вполне стандартный размер головы.
Как же мне было не поверить, что кто-то где-то заботился о моей безопасности? [1] Понимаете?
АТАКА
Над изможденными серыми человеческими существами, сидевшими скорчившись в своих земляных норах, занимался во всей своей безжалостной розовости ласковый и приветливый день. Сперва несколько лучиков проскользнули как бы ощупью над линией горизонта, но потом свет, розоватый и яркий, полыхнул неудержимо, словно разбросанный полными горстями, и наконец весь шар солнца выкатился над дальней линией окопов на том берегу реки.
Они зябко ежились в только что выкопанных траншеях и, вновь и вновь передергивая плечами, пытались сбросить с себя тяжесть пережитой ночи… Но тяжесть эта продолжала давить на их плечи. Эта игра была безнадежной, бессмысленной и глупой затеей. Кто мог бы освободить их от этой тяжести? Потухшими глазами они оглядывались, чтобы при нарастающем свете разглядеть наконец позицию, которую они заняли нынешней ночью. Они находились на небольшом выступе перед цепью холмов, простиравшейся к востоку, внезапно повышаясь и подступая к линии темных неприветливых лесов, обрамлявших крутой берег реки. За их спинами тянулись редкий кустарник, развороченное танками поле подсолнечника и снова лес, но более светлый и зеленый. Однако все это было им безразлично: земля остается землею, а война войною.
Днем раньше они прошагали много километров по палящей жаре, окруженные облаками пыли, поднимавшимися с иссохших полей и дорог. Совершенно обессилевшие, они уже в полной темноте доковыляли до этой так называемой исходной позиции, из последних сил — ах, сколько этих сил еще у них оставалось! — с трудом выкопали в земле эти норы и без сна, дрожа и обливаясь потом, изнывая от жажды и мучаясь мечтами о воде и тепле, боролись с мрачной громадой долгой ночи. Все скопище серых фигур, застывшее в безразличии к окружающему, оживилось с какой-то магической быстротой, когда вдруг появился кто-то с котелком, полным воды, и с победной улыбкой ткнул пальцем в том направлении, откуда он ее принес. «Она не совсем чистая», — сказал он с улыбкой, как бы извиняясь. Совсем еще юный бледный парнишка, беспомощный и грязный. Дикая свора сорвалась с места и понеслась, гремя котелками. Связной перебегал от норы к норе и торопливо сообщал: «Сейчас четыре сорок пять. Атака в пять пятнадцать». Но мысли остававшихся людей были прикованы к котелкам, полным грязной воды, которой они скоро напьются… Пить… пить… Они вырывали друг у друга котелки и прижимали прохладную жесть к трясущимся губам. Однако невыразимо приятное простейшее наслаждение от утоления жажды после многочасовых мук длилось всего несколько секунд. Пустые желудки восприняли тепловатую грязную жижу довольно враждебно. Противная отрыжка, отвратительное чувство еще большего погружения в грязь: не осталось ничего, кроме мрачного сознания, что придется подниматься в атаку с желудком, полным холодной и грязной воды.
Незадолго до пяти бледный лейтенант прошел по рядам норок, еще раз объяснил боевую задачу, попытался сказать пару-другую утешительных слов, но уперся в стену глухого безразличия солдат. Когда началась артиллерийская подготовка, он невольно пригнулся и, поскольку снаряды ложились прямо перед позициями его солдат, со злым лицом спрыгнул в ближайшую нору и громко крикнул:
— Передайте там, пусть Бауэр выпустит зеленую ракету… А то они своими минами нас тут всех перемолотят.
Но мины следующего залпа легли уже подальше, на территории противника, однако тоже бессмысленно. Потом редкий огонь перекинулся к лесу, расщепляя стволы деревьев, и послышался далекий гул разрывов в просторной долине реки.