Мoя нечестивая жизнь
Когда совсем рассвело, Даффи встал, не выпуская ребенка:
– С ней неладно. – Приподнял девочке веко, приложил ухо к груди. – Открой глазки, – попросил он. – Открой свои голубые глазки, Кэтлин.
Малютка не шевелилась.
– Мам, – позвала я.
– Черт, – прошипел Даффи, – не могу ее разбудить. Маму мы тоже не могли добудиться. У нее был жар, ее трясло в лихорадке. Она лежала на грязных окровавленных простынях в самом убогом жилище на свете.
– Мам?
– Ребенок холодный, – сказал Даффи.
– А мама очень горячая.
Даффи подошел к кровати, потрогал мамин лоб.
– Берни!
Тетя Бернис тоже пощупала. Посмотрела на младенца. Говорили они с Даффи шепотом.
– Ребенок нездоров.
– Мэри должна ее покормить, – сказал Даффи.
– Она не может, – отрезала Берни.
Даффи пнул стену. Положил малышку маме на грудь.
– Покорми ее, ну! Во имя любви Господней покорми ее. Она голодная.
Мама пошевелилась и попробовала приложить девочку к груди. Кэтлин осталась неподвижна. Мама упала назад на подушку. По щекам ее потекли слезы.
– Ну что там еще? – забеспокоился Даффи. – Что?
– Она ушла от нас, – прошептала мама.
Даффи окаменел.
– Ну уж нет! Одного забрал, ладно. Но это ведь второй подряд! Нет!
– Да.
– Дай ее мне! Дай! – засуетился Даффи.
Он схватил неподвижное тельце. Мы смотрели на бессильно повисшие ручки и ножки, точно у тряпичной куклы, на синюю паутину вен на голове под жиденькими волосиками. На пальчиках рыбьими чешуйками поблескивали ноготки. Родничок, еще вчера пульсировавший жизнью, застыл. Кожа была прозрачная, с жемчужным отливом, словно бумажный абажур.
Даффи молчал. Лицо его перекосилось, руки затряслись. Он положил ребенка на кровать рядом с мамой, повернулся и вышел в кухню.
– Майкл! – кинулась вслед тетя Берни.
Даффи оттолкнул ее и разразился ужасной бранью. Извергнув очередное богохульство, схватил ведро для угля и запустил в стену. Ведро со страшным грохотом упало, рассыпая во все стороны угольную пыль. Мама задрожала под одеялом. Даффи захрипел, будто его душили, и выбежал из квартиры. Мы слышали, как он пронесся по двору, бранясь почем зря. Берни взяла тело малышки, завернула в одеяло и положила в изножье кровати. Затем отыскала какую-то тряпку и сунула мне:
– Разорви на две части, а потом беги и привяжи одну половинку к нашей двери, а другую – внизу к двери, что ведет с улицы в дом, чтобы гробовщик знал.
– Маме плохо. У нее жар.
– Господь любит ее, – ответила Берни. – Живо беги. Главное, внизу привяжи.
Когда я вернулась, Берни стояла на коленях возле маминой кровати и что-то делала с помощью странных вещей – рядом с ней стояла миска, лежали старый мешок и связка куриных перьев. Берни с силой давила маме на живот.
– Ш-ш-ш, соплюшка, – сказала Берни при моем появлении. – У твоей мамы жар. И больше ничего.
Я посмотрела на окровавленные тряпки, на миску, полную темной жижи. Красными от крови руками тетя Берни сгребла все это в мешок и выставила за дверь.
– Сейчас твоей маме нужно отдохнуть.
– Что с ней?
– Расстройство внутренностей, и все. Скоро она пойдет на поправку.
Весь день и всю следующую ночь мама не вставала с постели, дыхание ее становилось все слабее, она вся сжалась в комок, веки сделались голубые, кожа была мокрая от пота. Трясло ее так, что звенела ложечка в чашке с бульоном, которую я ей принесла. Мама не смогла удержать чашку в руках.
– Тебе нужен доктор, – сказала Берни.
– А кто ему заплатит? – прошептала мама. – Со мной все будет хорошо.
– Сама знаешь, крови слишком много. Мэри, прошу тебя, – настаивала Бернис. – На Чатем-сквер [31] есть доктор по женским болезням.
Мама не сопротивлялась, когда мы ее поставили на ноги, но идти не могла. Мы почти снесли ее вниз, вытащили на улицу, где она села на землю, опершись спиной на меня, и сидела так прямо на ледяной корке, пока Берни бегала на рыбный рынок, чтобы выклянчить тележку. На эту тележку мы погрузили маму и покатили по запруженным народом улицам, вдыхая запах рыбы. Небо было пронзительно-голубым, яркое солнце безжалостно высвечивало рыбью чешую на дне тележки, в мостовой яростно сверкали слюдяные крапинки, тут и там вверх поднимались белые клубы пара – от новых теплых омнибусов, от ноздрей лошадей, из наших ртов. На ухабах тележку подбрасывало, и мама морщилась и стонала. Я держала ее за руку.
– Ты поправишься, Мэри, все обойдется, – повторяла Берни. – Экси останется с тобой. А я верну тележку рыбнику и кое о чем договорюсь.
Я посмотрела на Берни, ничего не понимая.
– Останешься с мамой, – повторила она мне.
К тому времени, когда нам открыли дверь, Бернис уже бежала прочь, громыхая тележкой по булыжникам.
Глава девятая
Объятия господа
– Да? – спросила женщина с бледно-желтыми волосами, собранными в жидкий узел. Глаза у нее были илисто-зеленые с красными искорками и часто-часто мигали, как будто мы вырвали ее из сладкого сна.
– Нам к женскому доктору, – прошептала я.
Дама оглядела нас с головы до ног, поведя большим, похожим на клюв носом.
– Моя мама очень больна!
Взгляд ее, казалось, прошивал меня насквозь. Я умоляюще смотрела на нее снизу вверх:
– Пожалуйста.
– Ох, чтоб тебя, – неожиданно сказала она. – Ладно, ангелочек. Заходите.
Внутри мама тяжело осела на скамью, обитую бархатом. Я испугалась, что на материи останутся пятна. Мама откинулась назад, коснулась затылком стены и закрыла глаза. Дыхание у нее было прерывистое, как будто воздух, выходя, цеплялся за ребра.
– Полагаю, вам нечем платить, – сказала женщина и вышла из комнаты.
Через минуту она вернулась с пожилым господином, выглядевшим вылитой ее копией, разве что с бородой. Оба были невысокие, очень белокожие, с длинными пальцами.
– Это доктор Эванс, – представила женщина.
– Поглядим, что тут у вас, – сказал доктор.
Он опустился на колени, взял маму за запястье и замер, глядя на часы.
Потом приподнял маме веко. Вздохнул, тоненько, точно заскулил. Ужасный звук.
– Пойдем с нами, милая, – сказала женщина маме. Мне она велела сидеть на месте и ждать. Маму увели в глубину темного холла, где поблескивала стеклянная дверь. Немного погодя поднялась суета. Мимо меня проносили простыни, какие-то сосуды. Я и не заметила, как стемнело. Щеку ласкала мягкая обивка, и я уснула – как была, в пальто и башмаках.
– Деточка. – Женщина с пучком волос (я уже знала, что ее зовут миссис Эванс) трясла меня за плечо. – Скоро утро, тебе нельзя здесь оставаться. Если хочешь, можешь пройти на кухню. Миссис Броудер даст тебе что-нибудь на завтрак.
– А моя мама?
– Она отдыхает.
Я спустилась по лестнице и очутилась в сумрачной кухне. Какая-то женщина месила тесто. Фартук, сверху испачканный в муке, словно делил ее тело на две части, верхнюю и нижнюю. Это и была миссис Броудер. Руки по локоть и даже нос были в муке. Она мурлыкала какую-то мелодию, но, завидев меня, замолчала.
– Кто такая будешь, милая?
– Экси Малдун.
– Ох. Наверное, ты дочь этой бедной одноручки, да?
Она догадалась, что мое молчание означает «да».
– Милочка ты моя! Давай я заварю тебе чайку.
Она отряхнула руки и поставила чайник на огонь.
Волосы у нее были каштановые, седеющие, в мелких беспорядочных кудряшках. Лица ее не покидало приятное выражение, будто кто-то только что рассказал ей анекдот.
– Ты хорошая девочка, коли присматриваешь за матушкой, ведь так? Тебе сколько, уж десять, наверное, исполнилось?
– Тринадцать, – ответила я оскорбленно. – И я знаю Псалмы Давида.
– Ну ты прямо ученая!
Она взяла меня за руки и зачем-то ощупала запястья – словно желая убедиться, что я не тайная толстуха, которой не полагается еды. Затем поставила передо мной кружку с чаем и тарелку с тостами, намазанными маслом. Одной рукой я вцепилась в тарелку, а другой отправляла тосты в рот. Масло лежало на хлебе толстым слоем, а сверху еще было посыпано яблочной стружкой.