Девичьи сны (сборник)
Я посмотрела на соседа. У него было худое лицо, заостряющееся книзу, черные волосы, косо упавшие на высокий белый лоб, и серые глаза, устремленные на меня. На меня ли? Было мгновенное впечатление, будто они ничего не видят, кроме даже не знаю, как выразить… будто эти глаза погружены, как в глубокий колодец, в собственную душу…
– В-возьмите, – он протянул мне карандаш, – у вас же кончились чернила.
Со мной не раз заговаривали незнакомые мужчины – я, как правило, отбривала. Но тут… Я поблагодарила и взяла карандаш. Мы разговорились вполголоса (в Публичке всегда царила строгая тишина), я спросила, что он читает.
– Шопенгауэра, – ответил он.
Мне ничего это имя не говорило. Я принялась выписывать из Грабаря историю привоза в Петербург двух сфинксов из Египта, и тут сосед поинтересовался, не учусь ли я на искусствоведческом факультете Академии художеств. Я сказала, что даже не знаю о таком факультете, и, в свою очередь, спросила, где он учится.
– На матмехе. Это не важно.
– Что не важно? – не поняла я.
– То, что вы не учитесь там, где ваши интересы.
Уже тогда я обратила внимание на его манеру говорить. Пока он выговаривал какие-то слова, мысль убегала вперед, и он часто обрывал фразу, что-то оставалось недоговоренным и даже непонятным. Может, ему мешало то, что он слегка заикался? Не знаю.
– Мои интересы? – переспросила я. – Вы ничего о них не можете знать.
– Моя фамилия Мачихин, – сказал он, сообщая этот факт как бы не мне, а своему Шопенгауэру. – А зовут В-ваня.
– Юля Калмыкова, – сказала я, хотя, повторяю, такое знакомство совсем не было в моих правилах.
Мы вышли вместе из Публички. На Невском было малолюдно и холодно, озябшие фонари отбрасывали круги желтого света. Я увидела огни приближающейся четверки и сказала:
– Мой трамвай. Всего хорошего.
– Не уходите, – сказал Мачихин. – Давайте немного п-пройдемся.
– Нет. Уже поздно.
И побежала к остановке с неясным ощущением совершаемой глупости.
В следующую субботу я, простуженная, просидела дома.
Тетя Лера пришла из магазина раздраженная, ругалась, что вторую неделю нет масла, ни сливочного, ни маргарина, – о чем только думает начальство, себе-то обеспечили жирные пайки, а людям – хер.
– Перестань, – поморщился дядя Юра.
Он только что кончил чинить раскапризничавшийся керогаз и сейчас стоял перед этажеркой с книгами. Я знала, о чем он думает: что делать со сборником рассказов Зощенко? Дядя Юра Зощенко любил и даже, когда учился в институте, читал наизусть один или два его рассказа на вечерах самодеятельности, – но теперь, после постановления ЦК о Зощенко и Ахматовой, дядя Юра жил в беспокойстве. А ну как припомнят ему привязанность к писателю, который оказался клеветником и пошляком? Не лучше ли выбросить заветный томик на помойку? Но рука не поднималась на опального кумира.
А я, лежа на своей кушетке с выпирающими пружинами, держала у распухшего носа грелку с горячей водой и тихо страдала от неустроенности своей жизни. Как глупо растрачиваю молодые годы. Что занесло меня в чужой дом, в холодный (хоть и прекрасный) город, где так мало солнца и много дождей и туманов? Мне остро хотелось домой, в Баку, на горячее солнце, на Приморский бульвар… И вдруг я не то чтобы услышала, а ощутила, будто меня окликнули. Да, представьте, отчетливо осознала чей-то зов. И тут же возникла мысль о Мачихине, я словно увидела его высокий белый лоб, склоненный над томом неведомого мне философа. Вот еще! – подумала я. И переключила мысли на несданную курсовую работу об электрических машинах. Но сквозь силовые линии электромагнитного поля каким-то образом опять пролез мой сосед по столу в Публичке. Он худ и невысок, одного роста со мной. Ничего особенного. Только глаза – да, глаза какие-то… странные… Нездешние, пришло мне в голову верное определение…
Когда я в очередную субботу приехала в Публичку, он был там. Я увидела его, когда шла по проходу, отыскивая свободный стол, но сделала вид, что не заметила, и села поодаль. Вскоре он подошел, поздоровался и сказал, что ему нужно со мной поговорить. Я ответила, что пришла заниматься, а не разговаривать. Полная строгая дама, сидевшая рядом за столиком, сделала нам замечание: мешаем работать. Мачихин нагнулся к моему уху и прошептал:
– Юля, через час я буду ждать вас на лестнице. На верхней площадке. Очень п-прошу.
Не выйду, решила я. Вот еще! Нечего мною командовать.
Однако через час пять минут вышла. Холодный мрамор лестницы вполне соответствовал, как я надеялась, выражению моего лица.
Мачихин, ожидавший меня, подошел стремительной походкой. На нем была армейская гимнастерка и штатский темный серый костюм, мешковатый и мятый, как будто с чужого плеча.
– В-вы любите искусство, – сказал он без предисловия. Так вот, есть п-предложение. Завтра я еду в Петергоф. Повидаться с друзьями. Один из них работает в г-группе реставраторов. Вам будет, я думаю, интересно. Поедем?
– Завтра? – Мне сразу захотелось поехать, но не могу же я вот так взять и согласиться ехать куда-то с незнакомым человеком… – Не могу, – сказала я. – У меня много дел на завтра.
– Жаль, – сказал Мачихин, отведя в сторону взгляд. В следующий миг, однако, он снова уставился на меня. – Юля, п-понимаю, вас смущает, что мы незнакомы. Но это же просто условность. Право, не следует п-придавать чрезмерное значение условностям, которые мешают общению людей…
Он говорил что-то еще, а я – стыдно признаться – слушала, как завороженная. Никто никогда не говорил со мной с такой серьезностью… с такой подкупающей искренностью… С такими глазами, как у него, подумала я, просто невозможно обманывать…
Словом, я согласилась.
В переполненной электричке, с воем несшейся берегом залива, Мачихин рассказывал, какая гигантская восстановительная работа идет в Петергофе, где разрушены и дворец, и фонтаны, и куда-то вывезен немцами знаменитый Самсон. Сидевшая напротив нас женщина в ватнике, не старая, но с усталым, словно погасшим лицом, прислушивалась к тому, что говорил Мачихин.
Он вдруг умолк на полуслове.
– Так что же с этим Самсоном? – спросила я.
– Да не важно все это, – тихо ответил Мачихин.
Странный какой, подумала я.
Его друг, работавший в Петродворце в группе реставраторов, жил в старом желтом доме близ станции. Звали его Николай. У него была стриженая рыжеватая голова и рыжие усы, одет он был во флотский китель и брюки поразительной ширины. Моя рука утонула в его огромной ладони.
– А-ба-жаю показывать Петергоф красивым девушкам, – заявил он прокуренным басом, каким, в моем представлении, должны были говорить боцманы на парусных кораблях.
«Боцман» повел нас по парку. Он дымил папиросками, прикуривая одну от другой, и рассказывал. Очень интересно рассказывал. Я узнала, что осенью 41-го тут, в Верхнем парке, высадился десант. Пятьсот моряков-добровольцев трое суток вели неравный бой с немцами, были отрезаны от берега и погибли. Узнала, как долго и трудно после войны решался вопрос о восстановлении Петергофа. Но вот дело пошло, в 46-м пустили фонтаны-водометы в Морской аллее, а в 47-м взялись за Большой каскад.
– Вот он, любуйся!
Ахнув от восхищения, я уставилась на могучего кудрявого Самсона, разрывающего львиную пасть. Зимнее солнце робко касалось напруженных бронзовых мышц богатыря.
– Не хуже довоенного, верно? – басил Николай.
– Я не жила тут до войны…
– Ты не ленинградка? А в прошлом году где была? В августе месяце Самсона через Питер везли, весь город высыпал смотреть.
– Я не знала… не видела…
Мне было стыдно, что я оказалась в стороне от такого события.
– В сентябре открыли фонтан. Знаешь, какой столб воды ударил? Двадцать два метра! – «Боцман» явно хвастался перед провинциалкой. – Хорош Самсончик, а? Совершенно как довоенный. По фотографиям, по обмерам профессор Симонов точнехонько воссоздал.
Мачихин сказал, что вовсе не обязательно было воспроизводить фигуру Самсона точно такой, какой она была прежде.