Девичьи сны (сборник)
– Да и вообще дело не в конкретной скульптуре, а в духовном порыве мастера.
– При чем тут духовный порыв? – возразил Николай. – Речь идет о сохранении культурного наследия. Если не сохраним культуру, мы одичаем.
– Одичать можно и оставаясь рабами одной и той же неизменной модели. Я не п-против Самсона. Материалистическая эпоха замкнута на внешнем материале, на статичной форме. Строим по принципу п-пользы.
– Да как можно иначе, если полстраны войной разрушено? – закричал, выпуская дым из ноздрей, «боцман».
– Ты прав, – кротко сказал Мачихин. – Но когда-нибудь мы поймем, что искусство п-прежде всего – душевное переживание. Оно сродни памяти, бессознательному воспоминанию…
– Начинаются антропософические штучки! Ванечка, нам до твоих идеальных миров так же далеко, как до луны. Человеку что нужно? Жратва! Крыша над головой! Ну и, конечно, предметы культуры…
Я слушала с интересом. Хоть и не все понимала в их споре. Понятнее был «боцман». Но в тихом голосе Вани Мачихина, в странностях его слов было нечто притягательное. Я шла рядом с ним и невольно обратила внимание на стоптанные носки его армейских сапог. Вдруг подумала: что со мной происходит? Совершенно не знаю человека, а послушно иду, куда он ведет…
«Боцман» показал нам только что восстановленные фонтаны Нижнего парка, фигуры Адама и Евы, Нимфы и Данаиды. Все это было здорово. Но я то и дело посматривала на дворец.
Большой дворец, побитый и обожженный войной, пустыми глазницами окон смотрел на каскады фонтанов, на бронзовые статуи наяд, и чудилась мне в этих черных глазницах печаль и безысходность.
– На дворец глядишь? – сказал Николай. – Скоро за него возьмемся. Годиков через пять будет как новенький.
– Через десять, – сказал Мачихин.
– Ну, ты ж у нас скептик. – «Боцман» хлопнул его по плечу. – Пошли ко мне!
Он занимал комнату в полуподвале облупленного желтого дома. Тут было накурено. На столе лежал лист ватмана, прижатый по краям пепельницей с окурками, бутылкой в засохших узорах выпитого кефира и двумя книгами. Николай быстренько скатал ватман, испещренный схемами и значками, в трубку и бросил на небрежно застеленную койку. Затем на столе появились тарелка с квашеной капустой, полбуханки черного хлеба и бутылка водки. Я сказала, что мне пора домой. Но Мачихин, взглянув на меня своими нездешними глазами, попросил не спешить – и я послушно осталась. В оконце под потолком проникало солнца ровно столько, чтобы осветить пиршественный стол. Водка была омерзительная, я только слегка пригубила из стакана.
Спор тем временем все больше разгорался. Ваня Мачихин, выпив, порозовел, в его словах появилась горячность, и заикался он меньше.
– Время и пространство не могут быть продуктами опыта, – говорил он с дымящейся папиросой в руке, – но они – непременное условие… И Эйнштейн п-понимал это лучше других…
– Опыту подвластно все! – хрипел «боцман». Он расстегнул китель, под которым была клетчатая рубашка, и тоже нещадно дымил. – Потому что изначальная материальность…
– Нет! Пространство и время заполнены чувственным материалом наших представлений…
– Можно к вам? – раздался вдруг высокий женский голос.
В комнату впорхнула маленькая блондинка с удивленными голубыми глазами, в жакете из потертого красного бархата и такой же юбке, а следом за ней вошли двое парней – длинношеий очкарик, аккуратно одетый, при галстуке, и жизнерадостный черноокий кавказец, гибкий, как молодое дерево. Они принесли какую-то еду и бутылку вина. Кавказец сразу подсел ко мне, спросил, почему он ни разу меня не видел и на каком факультете я учусь.
– А, так вы не в университете? – удивился он. – А кто вы? Просто Юля? Прекрасно! Упоительно хорошо встретить просто красивую девушку Юлю!
– Зураб, п-перестань орать, – сказал Мачихин. – Юля изучает искусство.
– А, искусство! – еще громче завопил Зураб. – Не музыку, случайно, изучаете? Нет? Жаль! А то как раз вышло замечательное постановление – читали?
– Читали, читали, – скороговоркой сказала маленькая блондинка. – Твоего Мурадели разделали под орех. Так ему и надо. Только при чем тут Шостакович с Прокофьевым, хотелось бы знать?
– А при том, дорогая Бэлочка, что все они бандиты! С большой дороги! Знаешь, чего они хотят? Они хотят развратить нас формализмом!
– В п-постановлении, между прочим, странная вещь, – сказал Мачихин. – Грузины и осетины, написано там, в годы революции были за советскую власть, а чеченцы и ингуши, к-как известно, боролись против. Это правда, Зураб?
– Как известно! Мне это, например, не известно. Чеченцев и ингушей в сорок четвертом выселили с Кавказа, вот это известно. Они немцам пособничали.
– Не все же поголовно пособничали, – ломким голосом проговорил очкарик, отхлебывая из стакана красное вино. – Как можно обвинять целую нацию? И выселять черт знает куда?
– Чего ты привязался, Володя? – Зураб налил себе вина. – Национальная политика – темная вещь. Как всякая политика, она служит государству. Если государство на кого-то рассердилось, то вот тебе и виноватая нация.
– Правильно, – подтвердил Николай. – Государство есть аппарат насилия. Не надо его раздражать.
– Неверно, – сказал очкарик. – Изначально государство возникло не для подавления своих граждан, а для их защиты, не раздражаться оно должно, а исполнять закон.
– Закон! – Зураб со стуком поставил стакан. – Где он? Ты голый теоретик, Володя!
– Ну, я бы не сказал, что голый, – усмехнулся юный очкарик. – Законы у нас есть. Даже больше, чем нужно. Появилось новое постановление – вот тебе и закон. Секретарь обкома надумает что-нибудь – тоже закон.
– Или статья в «Правде»! Вон написали, что появилось низкопоклонство перед Западом – и па-ашли обвинять!
– Не ори, Зураб, – сказал «боцман». – Про низкопоклонство, я считаю, правильно написали. Что хорошего в том, что свое забываем, чужое превозносим?
– А по-моему, так нельзя, – сказала блондиночка, сутулясь и оттого делаясь совсем маленькой, только голова над столом торчала. – Если я люблю Моцарта больше, чем Чайковского, значит, я преступница?
– Это значит, что ты несознательная, – объяснил Володя. – Но упаси тебя бог сказать, что паровоз изобрел Стефенсон, а не Черепановы, – в тюрьму угодишь.
– «В тюрьму угодишь», – передразнил «боцман». – Зачем опошлять серьезные вещи? Мы освободителями пришли в Европу, вон Ванечка до Кенигсберга дошагал, я на катерах до Польши добрался, Зураб кончил воевать в Венгрии – зачем же нам унижаться перед заграницей? Разве у них все так уж хорошо, а у нас все плохо?
– Я этого не говорю. – Володя нервным движением правил очки на тонком носу. – И я не виноват, Коля, что родился позже тебя и поэтому не воевал. Смею заверить, что…
– Да я и не виню тебя в том, что молодой. Только не надо иронизировать. Не в паровозе дело.
– М-мебель в Германии лучше, чем наша, – вставил вдруг Мачихин.
– Ну и что? Подумаешь, мебель! От кого, от кого, а от тебя, Ваня, не ожидал! – Николай залпом допил из стакана остаток водки и, морщась, помотал рыжей головой.
– Да просто запомнилось мне. Когда в Инстербурге вышел из госпиталя, я видел, наши офицеры т-трофейную мебель грузили, отправляли… П-понимаю, от нашей бедности эта трофейная горячка…
– Немцы полстраны разорили, как же не быть бедности!
– И до войны жили бедно. Н-но я не об этом… Рационализм заглушил в нас живое чувство, вот беда. Воля к жизни естественна. Но она непрестанно рождает в нас н-неосуществимые желания. Отсюда разлад. Если это глубоко п-понять, то можно научиться преодолевать волевые импульсы. Освободиться от страстей. Очиститься.
– Проповедь аскезы, – усмехнулся очкарик.
– Постой, постой. – Блондинка голубоглазо уставилась на Мачихина. – Я согласна, что надо преодолевать импульсы. Приобретательские, например. Могу проходить до смерти в обносках, сшитых из старой портьеры, – плевать. Но освободиться от страстей? Что это ты говоришь, Ванечка? Так можно потерять все человеческое.