Море и берег
— Подать боезапас!
И сразу вслед за этим — голос комиссара из динамика трансляции:
— Товарищи! Танковая колонна противника прорвалась к Стрельне. Наступили решающие минуты… — Глухой рокот покрыл его слова. — …Подтянул батареи и начал обстрел корабля… — продолжал он затем. — Командование выражает уверенность, что…
С полчаса молча работали на полной скорострельности. Снаряд за снарядом уплывали вверх, в башню.
— Стрельна, — сказал Деминский сквозь вой моторов. — На электричке двадцать минут до Питера…
— Разговорчики! — прикрикнул Седов.
Корпус корабля сотрясался. Долинин не видел, не мог видеть, что творится там, наверху, но понимал, что линкор ведет ураганный огонь. Двадцать минут до Питера. С ходу решили ворваться?.. Врешь, Гитлер!
Теперь в погреб донеслись новые звуки: Долинин узнал их: это заработали корабельные зенитки. Значит, воздушный налет…
Линкор содрогнулся. Обвальный грохот. Тьма.
— Стоять по местам!
Голос Седова. Значит, ничего, живы.
Вспыхнул свет. Это Седов включил аварийное. Долинин бросился к стеллажу. Черт, снаряды перекосились в ларях…
— Ну, что там, Долинин?..
Седов подоспел к нему, помог выкатить снаряд.
— Кокор не идет в электрическую, — растерянно сказал Долинин. — Питания нет…
— Вручную подавать! — прохрипел Седов.
Там, наверху, яростно стучали зенитки. А здесь, в погребе, люди, обливаясь потом, вручную гоняли тяжелые механизмы подачи. Погожев сдернул с себя робу. Чудовищно вздулись бугры его мускулов. Опять голос комиссара:
— Братцы, не пропустим фашистов в Ленинград! Стреляйте! До последней возможности — стреляйте!
Погожев бешено крутит рукоятку платформы. Снарядики — будь здоров, каждый почти в полтонны. Ух, можно сказать, на руках подали боезапас на верхнюю схему… Заработала башня… Как там другие башни?
— Молодцы, комендоры! Красиво горят ихние танки! А ну, дайте еще!..
…Долинин очнулся от резкой боли в позвоночнике и увидел над собой белое лицо Седова.
— Живой, Иван?
Долинин кивнул и стал подниматься. Седов подхватил его под мышки. Деминский, с лицом, залитым кровью, сидел, покачиваясь, возле платформы. Погожев, полуголый, блестя мокрой спиной, скатывал снаряд со стеллажа.
— Помоги ему, — хрипло сказал Долинин Седову.
Только сейчас он сообразил, что бомба — вторая бомба — рванула где-то рядом и его с силой отбросило на угол опрокидывающего лотка. В погребе клубился дым. Дышать нечем… Откуда дым? В трюме, что ли, за переборкой горит?..
Из вентиляционной трубы посыпались искры. Мелькнул острый язык пламени. Пожар в снарядном погребе — да это же…
Шатаясь, Долинин шагнул к переборке и навалился спиной на раструб вентиляции. Гаснущим сознанием успел отметить, что Седов крутит клапан затопления погреба.
«Вот видишь… Ты только не бойся… Я тебя защищу…»
* * *Израненный и окутанный паром, отбиваясь от «юнкерсов» и продолжая прямой наводкой бить по Приморскому шоссе, линкор уходил в Кронштадт.
Там, в Стрельне, близ завода пишущих машинок, низко стелилось огромное черное облако. Пламя долизывало груду металлического лома — все, что осталось от фашистской танковой колонны. Уцелевшие танки уползали назад.
Но всего этого Долинин уже не мог увидеть.
Наш друг Пушкарев
1
Когда мы с Пушкаревым расставались, он взял фотокарточку, на которой мы были сняты втроем — он, я и Костя Щеголихин, — и надписал на обороте крупным прямым почерком: «Дружба — это, по-моему, навечно».
Но об этом — потом. А теперь начну с самого начала.
Я хорошо помню, как он впервые появился на нашей подводной лодке. В то утро мы готовились к походу. Костя Щеголихин и я возились, по обыкновению, в гидроакустической рубке, проверяя свои станции. Щеголихин, помню, ворчал про себя, что — скажи, будто нарочно! — как только в клубе вечером стоящая кинокартина, так уж мы непременно уходим в море.
Тут в окошечко рубки просунулась голова боцмана.
— Акустики, — сказал он, хитро прищурившись, — открывайте терем-теремок, принимайте молодое пополнение.
Мы выглянули из рубки. «Молодое пополнение» стояло в центральном посту, залитом желтым электрическим светом, и растерянно озиралось по сторонам. Оно было худым, узкоплечим и невзрачным. На голове свободно сидела чересчур большая бескозырка — ее жесткий околыш покоился на крупных, как рупоры, ушах. Лицо его напоминало треугольник, опрокинутый вершиной вниз. Рот был приоткрыт. Вообще вид у «молодого пополнения» был такой, словно его только что изругали на чем свет стоит, а перед этим долго не кормили.
Боцман подтолкнул его к нам, и он неожиданным басом отрекомендовался матросом Пушкаревым, учеником-гидроакустиком, прибывшим для прохождения службы. При этом он переводил взгляд с меня на Щеголихина и снова на меня, не зная, кто из нас начальство, а кто просто так. (Мы оба были старшими матросами.)
Щеголихин с любопытством посмотрел на хрящеватые уши Пушкарева и шепнул мне, не очень-то тихо: «Слуховой аппарат, а?» Потом сказал официальным тоном:
— Ну что ж, добро пожаловать, товарищ Пушкарев.
Я спросил:
— Тебя как зовут?
— Лев, — сказал Пушкарев. — Лев Иванович.
— Ух ты! — удивился Щеголихин. — Как грозно! Властитель джунглей, значит?
И уж совсем изумился, услышав в ответ:
— Львы большей частью водятся не в джунглях, а в пустыне.
Надо сказать, что мы с моим другом Щеголихиным давно мечтали об ученике. Еще зимой демобилизовался наш старшина команды Зимин, и его штат до сих пор пустовал. Щеголихин как был, так и остался командиром отделения, а я — штатным гидроакустиком. Но дело было не в продвижении, а в том, что нынешней осенью кончался и наш срок службы. Нам просто позарез нужна была замена, причем не абстрактная, которая придет на другой день после нашего ухода, а живая, с руками и головой, желательно толковой, — словом, замена, которую мы бы сами подготовили, обучили и, как говорится, взлелеяли. Потому что так уж принято на флоте — уходить, будучи уверенным, что твое заведование, с которым ты не один год нянчился не хуже, чем иная сверхзаботливая мамаша со своим младенцем, попало в надежные руки.
И вот замена пришла. По правде сказать, она была не такой, о какой мы мечтали. Конечно, мы и не рассчитывали, что в одно прекрасное утро к нам в рубку ввалится, сверкая доспехами, Добрыня Никитич, но все же хотелось, чтобы замена была не такой хилой, не такой неказистой… Не такой «тютей», как выразился Костя Щеголихин…
В тот же день, не успели мы выйти из аванпорта и принять первый привет от балтийской волны, Пушкарева безжалостно отобрали у нас и послали рабочим по камбузу. Что поделаешь, таков неписаный морской закон: раз ты новичок — будь любезен, иди чистить картошку.
Наш веселый кок Квашин внимательно оглядел Пушкарева и деловито сказал:
— Значит, так. На первое сварим суп с кнехтами, на второе — митчеля жареные.
«Покупка» не удалась: Пушкарев отлично знал, что такое кнехты, и имел некоторое представление о подшипниках Митчеля. Зато попался он на другом. Узнав, что Пушкарев до службы работал стеклодувом, Квашин искренне обрадовался.
— Друг! — воскликнул он. — Как раз то, что надо! Понимаешь, доктор ругается, что макароны пыльные. Садись-ка, продувай.
Потом Квашин, как бы по делу, отлучился с камбуза. Вернулся он в сопровождении нескольких моряков, свободных от вахты. Я был в их числе. И мы увидели, как Пушкарев, чинно сидя перед плитой, достает из бумажного мешка длинные твердые макаронины, старательно продувает их одну за другой и аккуратно складывает на краешке плиты. Услышав наш хохот, Пушкарев встал и повернулся к нам спиной. Уши у него были малиновые. Я отозвал Квашина в сторону.
— Леха, — сказал я ему. — Кончай потеху. Этот мальчик — наш ученик, понятно?
Квашин, вообще-то, никогда не отказывался от потехи. Он как раз собирался дать представление номер два — заставить Пушкарева большим ножом рубить муку. Но он очень уважал гидроакустическую специальность и сам в свободное время интересовался ею. Поэтому скрепя сердце он пообещал мне, что больше Пушкарева трогать не будет.