Отчаянный
Весть о предстоящем океанском походе взбудоражила всю команду. Больше всех радуется рулевой-сигнальщик Береснев. Вечером в кубрике слышится его быстрый увлеченный говорок: рассказывает товарищам о том, как французский врач Аллен Бомбар в надувной шлюпке один-одинешенек пересек Атлантический океан.
Береснев высок ростом. Лицо у него скуластое, с тупым коротким носом, с усиками — похож на молодого Горького. Всегда чем-нибудь увлекается: книжками о путешествиях, лыжами, а то вдруг решит изучать английский язык и пишет в «Книгу — почтой», чтоб новейший самоучитель прислали. Из-за увлечений бывают неприятности по службе: то на занятиях забьется с книжкой в уголок — и ничего не слышит, старшина поднимет его, задаст вопрос — стоит, ушами хлопает; то сбежит с физзарядки — было раз зимой, — встанет на лыжи и до самого завтрака носится по скрипучему насту…
— В горах? Ну был я в горах, — слышится вечером в кубрике быстрый бересневский говорок. — В горах, ребята, неинтересно, там сдавлено все, дышать абсолютно нечем. Вот степь — это да! Просторно! Я, ребята, когда техникум геодезический окончил, сразу в степь уехал с экспедицией. Жарища, змеи под камнями. Ночью однажды…
— На минутку, Береснев, разговор есть.
Озолинь, старшина команды трюмных, он же комсомольский секретарь, взяв за Локоть, отводит Береснева к окну.
У Озолиня строгие глаза, строго поджатые губы — так и обдает холодом.
— Мне стало известно, — без околичностей, в упор говорит секретарь, — что ты бросил жену. Это правда, Береснев?
У Береснева скулы в красных пятнах, глаза темнеют.
— Откуда сведения? — спрашивает отрывисто.
— Это неважно. По существу отвечай — правда, нет?
— Не буду отвечать. Мои дела абсолютно никого не касаются.
Озолинь строго молчит. Обеими руками обтягивает фланелевку на поджаром животе: убирает складки назад.
— Учти, Береснев, придется принять девственные меры.
По-русски Озолинь говорит так же хорошо, как и на родном, латышском, но все же бывает иногда — спутает слово.
— Действенные, — машинально поправляет Береснев.
— Да, — кивает Озолинь. — Сейчас некогда — в океан идем. Но когда вернемся, будешь держать ответ на бюро. Хорошенько подумай.
Комсомольское бюро на лодке — шумное, авторитетное, никому спуску не дает. Озолинь на ветер слов не бросает — всем известно.
«Ну и пусть, — ожесточенно думает Береснев. — Это их не касается».
Гришин, в трусах и тельняшке, стоит у стола, гладит дымящиеся брюки. Утюг кажется хрупким в его огромных ручищах. Береснев подходит, зло шепчет на ухо Гришину:
— Я тебя как человека просил не болтать, а ты… Эх ты!..
Гришин изумленно распахивает глаза:
— Ты что, Витька? Никому не говорил я. С чего ты взял?
* * *Вот он, океан. Красным шаром выкатывается солнце из серой воды — все заиграло вокруг, заискрилось. Но продолжается это недолго: солнце, чуть поднявшись над горизонтом, ныряет в косматые тучи. Опять будет пасмурный день, и медленное движение туч в небе, и мерные шорохи длинных океанских волн…
Пятый день подводная лодка в океане — темно-серая точка среди бескрайнего серо-зеленого простора. Пятый день, как рулевой-сигнальщик Береснев потерял покой и сон. Стоя на верхней вахте, завороженными глазами смотрит, смотрит на океанскую ширь. И ведь раньше, в обычных походах, в своем море, тоже не видно было берегов. Там вода, здесь вода… Но только стоит подумать — «океан», и подступает что-то тревожно-огромное…
Сменившись с вахты, он не идет отдыхать; пристроится в центральном посту, в уголочке, и смотрит, как колдует над путевой картой, над синими листами атласа бессонный штурман. Отыскивать дорогу в океане — вот это дело!
— Шли бы отдыхать, Береснев, — бросает штурман, не отрываясь от карты.
— Не хочется, товарищ старший лейтенант… А течения здесь сильные?..
Утром погружались — было пасмурно, но спокойно. Всплыли к вечеру — небо синее, тучи разорваны ветром в клочья, и идут на лодку лохматые волны, стряхивая на надстройки белую кипень пены.
Береснев заступает на верхнюю вахту. Жадно смотрит на разгулявшийся океан, жадно глотает веселый упругий океанский ветер.
— Держаться, сигнальщик! — снизу, с мостика, озабоченно кричит командир.
Лодка идет, лагом к волне — валит с борта на борт, волны уже захлестывают мостик.
На мостик поднимается Воронков, белый, мутный какой-то: укачался, должно быть. В руке у него ведро с мусором. Отдышавшись, перегибается через ограждение мостика, слабо трясет ведром: выбрасывает мусор. Тут шальная волна накрывает мостик, лодка резко кренится. Сквозь вздох опадающей волны — оборвавшийся крик… Мелькнуло черное в воздухе…
— Человек за бортом!
Командир — лицо белее пены — отдает распоряжения. Лодка ложится на крутую циркуляцию вправо. В носовую надстройку спускаются, обвязываясь на ходу, несколько матросов, бросательный конец наготове…
Береснев отчетливо видит белую голову Воронкова, прыгающую, как мяч, на зеленых волнах. Рот разодран в беззвучном крике. Барахтается, не видит брошенного конца… Относит его… Накрыло волной: — не видно…
И тогда Береснев, рванув с себя альпаковку, сильно отталкивается и, выпрямив длинное тело в полете, врезается в ревущую воду. Вынырнул, коротко огляделся с гребня волны, глотнул воздуху… Нет Воронкова…
Швырнуло вниз. Снова на гребне… Ага, вон белая голова… Сильными саженками поплыл Береснев.
— Держись, Паша! Сейчас!..
* * *Каждый день приходит Воронков в лазарет береговой базы. То яблоко принесет, то кулек конфет. Сядет рядом с койкой и молча глядит на голову Береснева, забинтованную до бровей.
Теперь-то хорошо, через день-другой снимут повязку и выпишут. А было — лучше не вспоминать. Когда подплыл, полузадохшийся, с тяжелой ношей, кинуло волной на надстройку — сильно расшибло голову.
Скосил веселый зеленый глаз, спрашивает:
— Что на лодке новенького, Паша?
Молчит Воронков, медленно мигает белыми ресницами. Никак не решится сказать. А сказать надо.
— Насчет твоей жены, — выдавливает наконец из себя, — я Озолиню сказал… Я тогда в кустах лежал, у проходной. Слышал ваш разговор…
Зеленый глаз потух. Береснев подтягивает одеяло к подбородку.
— У меня от твоих конфет, — говорит он, помолчав, — сплошная оскомина. Больше не носи.
— Я почему сказал? — продолжает Воронков, торопясь высказаться до конца. — Обида была у меня. Особенно, когда ты морлоком меня назвал…
Еще перед океанским походом вычитал Воронков про морлоков — паукообразных белесых людей, подземных жителей, порожденных уэллсовской мрачной фантазией.
— Ты всегда в трюме торчишь, — говорит Береснев, — вот мне и вспомнились морлоки… А вообще-то я обижать тебя не хотел.
Помолчали.
— Ну, ты иди, Воронков.
Но Воронков не уходит, моргает, разглядывая свои тяжелые квадратные ботинки.
— Витя, хочешь, я Озолиню скажу, что соврал про жену?..
— Не надо.
Опять долго молчат. Где-то в гавани вскрикнула лодочная сирена. В окно вползает густая вечерняя синь.
— Витя, а почему… ты почему ее бросил?
Береснев смотрит в окно. Белеют бинты. На твердых скулах — темные пятна. Не сразу отвечает:
— Сильно к буфету привязана. У них в доме дышать нечем. Накопители…
Сумрачный, задумчивый выходит Воронков из лазарета.
Вечером, после ужина, заходят в лазарет проведать Береснева командир с замполитом, штурман, еще кое-кто из команды. Позже всех приходит Озолинь. Принес газеты и письмо. Береснев подносит конверт к глазам и тут же, не читая, сует его под подушку.
Озолинь сидит рядом, прямой, непреклонный, глаза смотрят строго и чуть-чуть вопросительно.
— От жены, — говорит Береснев, угадав невысказанный вопрос.
— Что ж не читаешь?
— Не хочу.
У Озолиня на лбу собираются складочки.
— Ты хороший парень, Виктор, — говорит он негромко. — Отчаянный, правда. В тебе много живности.