Юность
- Хорошие стихи.
Гранович живо оборачивается.
- Правда?
- Растаял! - насмешничает Метников. - Отправляйся работать. За тобой фельетон.
Через час-полтора редактор и секретарь уходят обедать. Мы с Черняковой остаемся читать гранки. Потом, когда все вернутся, пойдем мы.
За окном начинает синеть, в комнате становится сумрачно. Электричества нет. Чернякова зажигает керосиновую лампу, я подкладываю в печку сухие кирпичи кизяка, - и то и другое приготовила уборщица редакции, пожилая, часто вздыхающая женщина.
Машенька читает влажные после оттиска гранки, я подчитываю - молчаливо слежу по оригиналу, и, если слышу неверно набранное слово, говорю. Машенька выносит на чистые поля гранки длинные хвостатые поправки. Читает она небыстро, монотонно, и только когда очередь доходит до стихов Грановича, заметно оживляется,
- Все. - Машенька подписывает гранки, выходит.
Через минуту из-за перегородки, отделяющей редакцию от типографии, доносятся голоса, веселый смех. Девчата успели подружиться.
От нечего делать перелистываю прошлогоднюю подшивку районной газеты. Праздник молодости - о физкультурном параде в Москве, заметка "Старейшая учительница города", несколько фотоснимков с общей подписью "Они поедут на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку". Как все это теперь далеко!..
Задумавшись, я не замечаю, как возвращается Чернякова. Девушка сидит за столом, подперев голову руками, молча смотрит на желтый подрагивающий язычок пламени керосиновой лампы.
- Вас жена провожала? - неожиданно спрашивает Машенька.
- Что? Нет... приятельница.
Чувствуя, как нехорошо по отношению к Оле звучит эта "приятельница", поясняю:
- Девушка. Очень хороший друг.
Не меняя позы, глядя черными расширенными зрачками на колеблющийся огонек, Машенька вздыхает.
- А меня никто не провожал.
- Ну, как так? А мать, отец?
- Мамы у меня нет.
- А отец?
- Что, отец? - в раздумье переспрашивает девушка. - Отец в армии...
Она замолкает, некоторое время рассеянно смотрит на меня, потом доверчиво рассказывает:
- Отец очень хороший человек, но тоже не родной.
Ну да... ни отца, ни матери я не помню. Отца убили в двадцать третьем году басмачи, а мать умерла, когда мне было два года. Мать у меня была цыганка...
Теперь понятно, откуда у нее горячие черные глаза, часто меняющие выражение. Сейчас они ласковые, грустные; лицо дышит нежностью и легкой недоуменной обидой.
- А отец русский, - продолжает Машенька. - Мать не захотела отдать меня в табор - перед смертью кудато пристроила. А потом взяли меня на воспитание. До семнадцати лет даже не знала, что я чужая. - Девушка снова останавливает на мне внимательный оценивающий взгляд. - Вот вы сказали о девушке - друг. Мой приемный отец тоже звал свою жену другом, - мне и вспомнилось. А когда она умерла, похоронили мы ее, - ни одного черного волоса у отца не осталось. Поседел. Вы о нем, наверно, слышали - генерал Черняков...
Я не умею выразить словами свое участие, не знаю, что сказать Машеньке. Но она, кажется, этих слов и не ждет. Девушка поправляет пушистые, вьющиеся на лбу волосы, легко поднимается.
- Нагнала я на вас скуку? - в глазах снова вспыхивают и лукаво светятся крохотные звездочки. - Вижу, вижу! А вон и наши пришли.
Из коридора доносятся громкие голоса Пресса, Метникова, Грановича.
Поздней ночью с машины приносят первый экземпляр газеты. Редактор стоя просматривает остро пахнущие краской страницы, а мы, вытянув шеи, грудимся вокруг него, любуемся первенцем. Газета печатается вручную, шрифт старый, избитый, но для нас в эти минуты наша маленькая газета - самая лучшая на свете! Броско и внушительно выглядит заголовок: "Бей врага!" Над ним суровый, как приказ, гриф: "Смерть немецким оккупантам!" Стихи Грановича, сводка Информбюро, большая подборка "За нашу Родину" - письма солдат и офицеров.
- Давайте печатать! - говорит наконец Пресс.
Тяжелое колесо печатной машины крутим по очереди:
я, Метников, новый метранпаж Абрамов, Гранович и даже Пресс. Правда, редактор скоро выбывает из строя. Стараясь скрыть одышку, он шутливо ворчит:
- В конце концов я лицо начальствующее. Извольте крутить сами!
Ночью заметно потеплело, небо туманное, низкое.
Сугробы, вчера еще тугие, играющие нестерпимым для глаз блеском, сегодня серые, рыхлые. Наверное, будет снег. Погода изменила и облик городка. Под низким хмурым небом он кажется еще меньше, домики с палисадниками жмутся друг к другу, как нахохлившиеся воробушки. Я спешу в редакцию.
Нынче мы должны выпустить второй номер газеты.
Мне очень хочется написать что-нибудь, но не знаю о чем. Неужели так и буду сидеть на месте, править материалы и спокойно сдавать их в набор?
Где-то над головой плывет тяжелый прерывистый рокот. Я представляю, как молодой летчик летит сейчас громить фашистов, мельком смотрит на маленький городок и не знает, что человек в черном полушубке и роговых очках горячо желает ему в эту минуту ратных удач!..
А рокот все ближе. Откуда-то из серых белесых облаков, кажется, прямо на крыши, вываливается большой черный самолет. Странно, я не видел еще такой конструкции.
И вдруг отчетливо вижу на крыльях черные кресты, обведенные желтыми каемками. Фашист!
Самолет неторопливо, словно ястреб-стервятник, плывет над маленьким городом... Вот из-под его брюха одна за другой отрываются черные капли. Не успеваю понять, что это, как землю сотрясают тяжелые взрывы. Я стою в каком-то минутном оцепенении, чего-то жду. Самолет спокойно уходит. Только теперь, опомнившись, на окраине негромко хлопают зенитки.
Поспешно заворачиваю за угол и, потрясенный, останавливаюсь.
Вывороченный вместе с опорой телеграфный столб пригнул к земле тонкие провода. Рухнула и повисла на оголенных стропилах крыша большого деревянного дома.
В зияющем проломе стены, подпрыгивая и гудя, ревет красное, со смоляным смрадным дымом пламя. Забор смят и раздавлен. Люди в белых халатах выносят прямо из огня носилки с ранеными.
Так вот какая она, - война!
Бросаюсь к дому, но рослый плечистый старшина с подпаленными бровями строго останавливает.