Джефферсон
— Когда вы ждёте его?
— Наверное, в сентябре.
— И что ты думаешь теперь о семейной жизни, испытав её на собственной шкуре?
— Не отвечу даже под дулом пистолета.
— Почему?
Джефферсон бросил на него быстрый взгляд, потом наклонился к уху и прошептал:
— Потому что я от счастья стал суеверным. Решил никому ничего не рассказывать.
Он тихо засмеялся. Малиновые ожоги на лбу и прилипшая к груди рубаха придавали ему несколько маскарадный вид. Уокер вздохнул с завистью.
— А у меня всё труднее. За время бойкота Бетси так изголодалась по обновкам, что теперь с ней нет никакого сладу. Но это ещё не самое худшее. Ведь у неё не столько к вещам жадность, сколько именно к новизне. Иногда она смотрит на меня таким взглядом, что я начинаю чувствовать себя виноватым — зачем я сам не новый каждое утро.
Горестное недоумение, звучавшее в его голосе, никак не отражалось на круглощёком, круглоглазом лице. Оно по-прежнему сохраняло всё то же выражение неомрачённого жизнелюбия, приветливости и любопытства.
С берега донеслись крики — подошла новая партия рабочих с лошадьми, навьюченными пилами, заступами, верёвками, топорами. Головы и плечи двух негров мотались в пенной воде вокруг камня, иногда исчезали совсем. Джут что-то кричал рабам, размахивая свободной рукой, потом помог забраться в каноэ и поплыл обратно. Натянувшийся канат косо уходил под воду, поблескивал стекавшими каплями. Брус, к которому он был привязан, заметно вмялся в кору деревьев.
— Как тебя приняли в ассамблее? — спросил Джефферсон.
— Довольно скептически. Если человека избирают на место, принадлежавшее ранее его отцу, всегда найдётся несколько старых пней, которые постараются показать ему, как они сожалеют о такой замене. Патрик Генри спрашивал о тебе. Я сказал, что счастливого молодожёна мы теперь не скоро увидим в Уильямсберге.
— Мне нужно до осени закончить хотя бы центральную часть дома. С новорождённым в павильоне нам будет не разместиться.
— Ничего, справимся и без тебя. Теперь, когда буря улеглась, всё пойдёт гладко.
— Улеглась? По-моему, это просто затишье.
— Думаешь, смута будет продолжаться? Из-за какой-то трёхпенсовой пошлины на чай?
Джефферсон метнул объеденную кроличью ножку в ствол сосны, достал дорожный серебряный стаканчик, налил себе сидра и ткнул горлышком бутылки в сторону реки.
— Ты знаешь, что отец Джута воевал под командой Вашингтона против французов? И что платили им чаще не деньгами, а векселями на западные земли? Так вот, они уже восемь лет не могут получить свои участки. Вашингтон, правда, хлопочет за них в губернаторской канцелярии, но ничего не может добиться. Он и сам в таком же положении: плата землёй была обещана, но вступить во владение ему не разрешают.
— При чём здесь это?
— А при том, что Джут, его отец и все прочие ветераны скрипят зубами от злости. Или взять прихожан из Нэнсмондского графства. Они обратились ко мне с просьбой помочь им избавиться от навязанного им священника — пьяницы, дебошира, сладострастника. В нижней инстанции суд поддержал нас, но королевский прокурор утверждает, что суд не властен решать такие дела, что мы покушаемся на прерогативу англиканской церкви, и поэтому тянет дело. Преподобный отец тем временем куражится пуще прежнего, богохульствует и развлекает себя тем, что спускает штаны на глазах у паствы.
— Да, я слыхал о нём. Он допрыгается до того, что прихожане вываляют его в дёгте и перьях.
— И останутся с пустой церковью. Я к тому всё это говорю, что у тысяч людей накопилось много злости на Лондон, но у каждого для неё свой повод. Ветераны хотят получить участки — нельзя. Фермеры хотят осваивать новые земли за Аппалачами — закон запрещает. Купцы хотят торговать со всем миром — нарушение английской монополии. Верующие хотят выбирать себе пастырей по вкусу — нет, терпите присланных из-за океана. Промышленник хочет завести сталеплавильню или прокатный стан — нет, везите железо в Англию и потом покупайте там стальные изделия втридорога. Мы хотим покончить с жестокостью законов, с бесчеловечием рабства — нет, будете жить по законам, присланным из Вестминстера. Но если бы каждый начал кричать о своём, получился бы нестройный гвалт — ничего больше. Пошлина же хороша тем, что всех объединяет. «Долой чай!» — это вырывается разом из миллионов глоток, это впечатляет. Хотя каждый при этом вкладывает в такой крик свою личную боль.
Они покончили с едой, спустились к кромке воды, вымыли руки. Рабочие тем временем расчистили от кустов площадку позади сикамор и прилаживали постромки по всей длине бруса. Уже два каната тянулись теперь от него, захлёстывая камень гигантской петлёй. Негры, раздевшись догола, пританцовывали у костра, поворачиваясь то одним, то другим боком. Джут затянул бинт на окровавленной ладони и поднялся навстречу подошедшим сквайрам.
— Мистер Джефферсон, вы бы всё же поглядели ещё раз на эти канаты. На каждом из них можно спокойно подвесить сорокапушечный бриг.
— Канаты отличные, Джут. Но что с того?
— Может, хватит двух? Боюсь, с третьим мы провозимся дотемна.
— Дорогой Джут, я знаю, что вы не трус. Говорят, вы схватывались в одиночку с шайкой бродяг, хаживали и на медведя. Но послушайтесь моего совета: никогда не идите против математики. В нашем случае она отвечает твёрдо: на камень такого веса необходимо иметь не меньше трёх канатов данного сечения.
— Сечения?
— То есть толщины.
— Учёными словами меня, конечно, запугать нетрудно. Что ж, будь по-вашему. Эй вы, привязывайте ещё одну бухту! Придётся плыть в третий раз.
Джут оказался прав.
Они закончили обвязку лишь тогда, когда тени сосен покрыли реку от берега до берега. Лошади уже были впряжены в постромки, люди подняли брус, упёрлись в него грудью. Те, кому не хватило места, взялись за канаты. Джефферсону и Уокеру досталось тянуть у самой кромки воды. Джон Джут, держа под уздцы двух передних лошадей, оглядел согнутые спины, удовлетворённо хмыкнул и с криком «навались!» потянул лошадиные морды вперёд.
Десятки ног упёрлись в гальку, в песок, в корневища, жилы натянулись на шее, дыхание стало хриплым, прерывистым:
— Разом!.. Разом!.. Разом!..
На каждый рывок канаты откликались глухим струнным звуком. Вдруг шум воды как-то странно переменился, и сквозь пот, заливавший глаза, Джефферсон увидел, что каменная туша начала медленно вырастать из своего пенного воротника. Почувствовав, что брус сдвинулся, пошёл вперёд, люди, сбив ритм, с воплем навалились из последних сил, заскребли ногами по земле, камень поднялся ещё выше, со всхлипом выворачиваясь из своего невидимого тысячелетнего ложа, и Джефферсон, уже понимая, что сейчас произойдёт, но не в силах отстать от общего порыва, всё тянул, упираясь каблуками, откидываясь телом чуть не до песка, пока развернувшаяся громада не перекатилась на другой бок и не сбросила с себя канатную петлю.
Лошади, почувствовав внезапную лёгкость, рванули вперёд, проволокли по земле тех, кого подмяло упавшим брусом. Люди пытались выбраться друг из-под друга, копошились, хохотали, чертыхались. Кто-то свалился в уголья костра и теперь катался по земле, гася тлеющую одежду.
Камень торчал из воды, вздымая ещё более высокий бурун. И всё же главное было сделано. Они сдвинули его с места. Завтра можно будет начать всё с начала, накинуть новую петлю, выиграть ещё несколько футов. Сияющий Уокер подошёл к Джефферсону и, потирая ушибленный локоть, кивнул на расширившийся поток:
— А ведь похоже, этой осенью урожай к океану отправим уже водой, а?
Зима, 1773
«В это время начались споры по поводу независимости судей. Король запретил членам нашего Верховного суда получать жалованье от ассамблеи Массачусетса, как это делалось до сих пор, и учредил им жалованье от короны. Таким образом губернатор мог в любой момент лишить судью места и средств к существованию. “Что нам делать, чтобы спасти себя?” — таков был общий крик среди патриотов. Ведь поскольку губернатор и его совет целиком зависели от королевского правительства, потеря судьями своей независимости означала бы почти полную утрату вольностей нашей страны и отдавала каждого человека на милость губернатора и его прислужников».