Гранд
Она помолчала. Потом высвободила руку и снова потянулась за ножницами.
– Ты хочешь быть красивым или нет? – спросила она и рассмеялась в голос.
– Конечно, хочу! – прошептал он, хлопнув ее по бедру.
– Ну тогда не дергайся и не нуди, – заявила она. – А вообще, Убожка, когда вот ты так говоришь, а я тебя слушаю – так я никак не могу понять, кто ты есть: то ли ты пройдоха, каких мало, то ли какой-нибудь профессор университетский. Ты иногда говоришь как какой-нибудь крестьянин от сохи, а иногда – как красноречивый психотерапевт. Эти твои словечки – «нутро», «батюшка», а особенно твоя любимая «барышня» – ну вот никак не сочетаются с «эмпатией» и «рафинированным экспериментом». У тебя, Убожка, степень научная есть? Может, хотя бы по полонистике?
Убожка рассмеялся, а потом начал хрипло кашлять. Она постучала ему кулаком по спине, как если бы он подавился или начал икать.
– Мне нужно чего-нибудь выпить, – еле слышно прохрипел он. – Иначе я сейчас задохнусь, господи Иисусе…
Она, перепуганная, выскочила из ванной, схватила стакан, стоящий у зеркала, наполнила его водой и поспешно поднесла к его губам.
– Лучше бы вина из мини-бара. Там может быть красненькое, – сообщил он спокойно. – Но я бы и белого выпил…
Она схватила его за волосы и начала мотать голову из стороны в сторону.
– Ты гадкий! Мерзкий! Ты же меня до смерти напугал! Злой ты! И вовсе это было не смешно! – кричала она.
Он вырвался от нее, обхватил руками и уткнулся лицом в ее халат. Она стояла неподвижно с поднятыми кверху руками, держа стакан с водой на весу.
– Вы, барышня, слишком хорошая для меня, – прошептал он. – Очень хорошая.
Она высвободилась из его объятий и пошла в комнату. Вернулась с двумя маленькими бутылками вина. Убожка улыбался, довольный собой. Во рту он держал две прикуренные сигареты.
– Продолжаем с тобой нарушать правила, Убожка, – сказала она, вытягивая из его губ одну сигарету. – Одна для меня, да?
Она сунула ему в руку бутылку.
– Надеюсь, нас не поймают эти… ну как ты там их называешь-то! Подожди-ка… а, вспомнила! Корпоранты, – захихикала она.
Она залезла в ванну и встала у него за плечом. Поставила свою бутылку на фарфоровую полочку, уставленную стеклянными флакончиками шампуня, бальзама, геля и мыла. Взяла ножницы. Убожка попивал маленькими глоточками вино и курил, иногда что-то радостно насвистывая себе под нос. То и дело он взглядывал на свое отражение в зеркале, с каждым разом все более удивленно.
– А что касается вопроса барышни про степень, так я честно скажу, что у меня ее нет, – он иронично улыбнулся. – Я иногда выражаюсь витиевато, но не думаю, что для этого степень необходима. Даже по полонистике. Я вообще такое мнение имею, что, если уж на то пошло, эти остепененные полонисты никому не нужны. Если что-то невозможно измерить и описать, то какие там, черт побери, вообще могут быть степени? Впрочем, это я так, к слову.
Для батюшки моего по каким-то непонятным причинам очень большое значение имела речь. Способ выражения. Когда он еще находился в плену у азарта, то даже во время покера употреблял красивые обороты и слова. Может, поэтому его никто не понимал и он всегда проигрывал. И я, видать, эту красноречивость от него унаследовал. У нас в доме она в большом почете была. Отец речи очень большое значение придавал. Мама – гораздо меньше, хотя она вот, кстати говоря, как раз курс полонистики окончила, а значит, всяких красивых слов и фигур речи знала больше. Но мамуля всегда считала, что прикосновение гораздо важнее. Поэтому батюшка со мной главным образом разговоры разговаривал, а мамуля обнимала, гладила и целовала. Но пришло время, наверно, лет девять мне было или десять, когда мне очень хотелось, чтобы отец перестал говорить и вместо этого взял меня на колени и утешил, когда я во дворе получал по мордасам или в живот ногой от больших и более сильных ребят. А отец меня после таких вот мордобитий чаще всего красивыми словами стыдил и только иногда, тоже красиво утешал. Но с колен, когда я, тоскуя по отцовской ласке, пробовал туда все-таки залезть, всегда сгонял и спихивал – как будто какого грязного блохастого дворового пса. Такой уж он был – не выносил слабости в мужчинах. А ко мне с самого начала относился как к мужчине, хотя я-то ведь, как и любой другой, долго был ребенком. Конечно, он меня любил на свой особенный лад, но эта его любовь была такая типично отцовская. Я ее должен был заслужить и не заслуживал, по его мнению. И так до конца его жизни и не заслужил.
А мамуля – совсем другое дело. Она меня любила без всяких условий. У нее мне ничего не надо было заслуживать, и я знал: что бы я ни учудил, какой бы дурной поступок ни совершил, маминой любви никогда не потеряю. Мне теперь, когда я в жизни что-то понимаю, кажется, что любовь к детям тогда самая сильная, когда она знает, что не надо ничего взамен ожидать. И когда я потом полюбил мою Юлечку, то как моя мамуля, всей душой, всем сердцем, безусловно…
Но это уже давно было.
Много времени прошло, пока я понял, что для моего батюшки Романа любовь была тоже своего рода слабостью, пожалуй, даже самой главной слабостью, которая рождает зависимость и отнимает покой. Он же о любви только говорить мог красиво и подробно, а поступком каким доказать ее – это уже нет. Поэтому мамуля всегда такая опечаленная ходила – потому что когда ты кого-то любишь, то рано или поздно начинаешь и от него взаимности ожидать, верно ведь? А иначе тоска человека изнутри съест, как черви корни дерева точат. Потому что ему будет холодно. Даже летом. Потому я себе так мыслю, что человек должен был бы быть Богом, чтобы уметь любить и не думать о том, любят ли его в ответ. Хотя это высокомерное желание любящего, чтобы его тоже любили, с настоящей-то любовью ничего общего на самом деле не имеет, если говорить откровенно.
– А вы, барышня, что на эту тему думаете? – спросил он, ставя пустую бутылку на полочку.
Она на какое-то время даже перестала его стричь, смотрела ему в глаза и внимательно слушала. Когда же он замолчал, ответила:
– Это очень сложный вопрос. Я отвечу как-нибудь. Только дай мне подумать. Потому что я не могу одновременно быть и парикмахером, и философом. Я или проткну тебе висок ножницами, или начну говорить глупости. И к тому же мне от всего этого хочется плакать, – призналась она, закусывая губу.
Она взяла его голову в ладони и стала осторожно поворачивать в разные стороны, внимательно глядя в зеркало. Лицо Убожки теперь стало еще более привлекательным, открытый лоб казался еще выше, глаза еще больше, седина, до этого прятавшаяся в длинных крученых лохмах, была теперь тоже более заметна.
– Убожик, ты ужасно худой. Ты видишь? Заметил? И у тебя шрамы на лбу. Как у меня. И в тех же самых местах. Справа больше, чем слева. Ты, наверно, при ветрянке чесался больше правой рукой. Как и я. Можешь встать у ванны на коленки? Я тебе волосы помою.
– Может, сначала покурим? – спросил он со страхом в голосе и потянулся рукой ко лбу. Подушечками пальцев медленно и старательно, с интересом исследовал все углубления и ямки на своей коже. Потом закрыл глаза.
– Можно? – снова спросил он, на этот раз чуть громче.
– Нет, нельзя, Убожик. Ты тут и так надымил, как в котельной. Кончится все тем, что сработает пожарная сигнализация и мы наживем себе кучу проблем. Ты же читал, сколько придется заплатить за так называемое «освежить» комнату, если нас вдруг поймают? Я столько не зарабатываю за месяц, а у меня довольно высокая зарплата. Так что покурим после мытья в окошко. Так можно сделать? А сейчас давай-ка вставай на колени. Или ты предпочитаешь раздеться и встать под душ?
– Да вы что, барышня! Я бы даже перед невестой постыдился бы голышом стоять. Так что я уж лучше на карачках.
Он торопливо поднялся, снял вылинявшую дырявую рубашку, аккуратно сложил ее и положил на мраморную плиту рядом с умывальником. Потом осторожно стянул через голову потрепанный темно-коричневый кожаный шнурок и с силой прижал к губам висящий на нем крестик. Показался необычный ярко-красный шрам, который тянулся от середины его живота к спине и заканчивался ровно над почками.