Из дневников и рабочих тетрадей
1 мая – 38 г
Сегодня для всех такой радостный день. В нашем доме царит уныние. Скучно. Читать нечего. Вчера прочел «Разгром» Фадеева, кончил «Отцы и дети». Писать тоже нечего. Мрачно. Горько на душе.
17 мая—38 г
Так много изменений, что не было времени писать. Начну по порядку.
Во-первых, 27 апреля мы с Женей мал. ходили в Бутырки, и папе денег не приняли, а маме приняли. 11-го – то же самое, но сказали, что папы нет в Бутырках, и вчера мы с Аней и Катькой поехали в Матросскую Тишину.
Когда мы ехали на метро до Сокольников, вдруг я вижу, Аня выходит на Красносельской. Я хотел было пойти за ней, как дверь закрылась, и я оказался в вагоне, а Аня на платформе. Я, понятно, немного испугался, но затем вернул самообладание. На станции Сокольники я остался и стал ждать на перроне Аню. К счастью, все кончилось благополучно. Могло же выйти довольно печально.
После метро мы пересели в трамвай. Было ужасно жарко и душно. Я ходил еще в пальто и буквально обливался потом. После трамвая мы прошли пешком и, наконец, увидели 3-ех или 4-ех этажное здание тюрьмы, окруженное высокой каменной стеной. Мы прошли во двор. Там толпились люди и разговаривали о своих случаях и переживаниях. Я вошел в дом, подойдя к окошку, спросил:
– Скажите, где мой отец…
– Как фамилия? – спросил меня мужчина с удивительно неприятной физиономией.
– Трифонов Валентин Андреевич. [50]
– Записаны?
– Нет.
– Приходите 21 мая, запишитесь, а через месяц ответ получите.
Я понял, что больше ничего не узнаю. 21-го пойду запишусь. 12-го я с Таней, Бабушкой и Аней ездили на дачу. Там очень хорошо. Поля зеленые, река, тишина, цветы, заходящее солнце, коровы смирные…
Дачная идиллия…
20 июня
Я очень долго не писал, потому что были экзамены и еще ряд величайших событий.
11-го я ходил к маме в Бутырки, заполнил бланк и стал на очередь во 2-ое окно. Долго стоял, наслушался ужасов, насмотрелся десяток лиц, размытых слезами, недовольных, озлобленных.
В Бутырках мамы не оказалось. Я пошел назад к остановке 18-го. Жара! Выпил квасу за 10 коп.
Доехал до Никитских ворот, там сел на 16-ый и скоро был у Пресни. Вобщем, в два часа, в самый зной, вспотевший, запыленный, еле передвигавший ноги, доехал домой.
В этот же день приехала бабушка и привезла письмо мамы, оно было завернуто в какую-то бумажку. Мамочка писала, что она подъезжает к Свердловску, велит не унывать и о себе не беспокоиться. Еле видны буквы, письмо написано на маленьком клочке бумаги. Сбоку приписка: «Товарищи, кто найдет эту бумажку, пусть отправит по адресу: Москва 72, ул. Серафимовича, д. 2, кв. 137. Юрию Трифонову».
А на конверте надпись детским почерком.
«Мы нашли эту бумажку на переезде гор. Свердловска».
Хорошие ребята. Бедняжка мамочка, и так мне ее жалко.
11 июля
На даче очень скучно, все разъехались.
От мамы было второе письмо, такое же, как и первое. Дядя Павел уже на месте назначения, в городе Свободном.
От папы ни слуху, ни духу. Что-то с ним?..
Неизвестно!
Тут с ребятами у меня конфликт. Однажды мы сидели на лестнице и разговаривали о собаках. Ганька говорил, что мой отец стрелял в них. Я утверждал обратное. Ганька в колких и насмешливых выражениях описывал моего отца, я еле сдерживал слезы. Под конец он сказал:
– Ну теперь баста, хватит собак стрелять, попало ему на орехи.
Я не удержался и разревелся.
Через некоторое время Ганька снова начал задираться вместе со Славкой, напоминая происшествие на лестнице. Я размахнулся и свистнул Славке по носу. Тот заревел.
Вчера мы играли впятером в итальянку. Ганька меня снова дразнил обезьяной, я отвечал тоже. Под конец он решил довести меня до слез и сказал:
– Юрочка психует, весь в отца. Папаша-то сидит за решеточкой!
Он хотел, чтоб я заревел. Но я сдержался и подошел к нему, сказав:
– А тебе какое дело?
И замахнулся. Тот покраснел, отскочил в сторону и бросился бежать, я – за ним. Он скоро далеко убежал, струсил.
В прошлом году, когда еще никто не знал об аресте папы, я чистосердечно, как другу, рассказал все Ганьке.
Никому из всех ребят я этого не говорил. А Ганька оказался не другом, а просто подлецом.
Славка еще долго ехидничал про меня, и я решил, если он еще посмеет что-нибудь сказать, то я изобью его, как не знаю кого.
16 августа
Я долго не писал, потому что приехала Тинга, и я все не мог себя заставить писать.
Бабишка стала жутко раздражительна, придирается ко всем мелочам.
Я прямо не могу шагу сделать без скандала. Она меня запирает в 9—10 часов вечера, когда все ребята, в том числе Тинга, еще гуляют.
Она не может сказать, почему она меня запирает, и все бубнит про исправительный дом и т. п.
Каждый вечер она меня доводит до слез, обзывает меня идиотом, дрянью, хулиганом, дураком, шпаной. Один раз она меня избила по морде и больно отшибла себе руки.
Она говорит, что я не люблю папу и маму.
Я знаю, что она очень расстроена и раздражена, но иногда она так меня выводит из себя, что я не могу сдержаться. За все время, кроме 3-его апреля, я не слыхал от бабишки ни одного ласкового слова.
Ундей тоже грубо со мной обращается, презрительно называет треплом. Чортов философ, читает философские книги и делает вид, что много понимает!
Сейчас Тинга гуляет во дворе, и я бы тоже гулял, но бабишка заставила меня сидеть на веранде.
Все мои мрачные мысли мне некому изложить, раньше я говорил их маме и папе, а теперь – дневнику… Может, когда-нибудь мамочка прочтет эти строки…
Сейчас только что пришла Тинга и попросила еще погулять. Бабишка позволила…
Злость во мне такая, что просто не описать, и после этого она удивляется, почему я ее не уважаю.
Бабишка сочиняет то, что самой ей кажется. Выдумывает, что я ношусь, как оголтелый. Она считает меня самым плохим человеком на земле, вором, вруном, болтуном, грязнухой, трусом.
А Аня с Ундеем только и делают, что ехидничают на мой счет. Дальше я не могу жить среди этих людей. Я не задумываю никакого побега. Нет! Я только понял, как тяжело жить, если у тебя арестовали мать, отца, если у тебя взбалмошная бабушка, если у тебя лживые и низкие товарищи, если чувствуешь себя совершенно одиноким, если все близкие тебе люди относятся к тебе с глубоким презрением…
В какие горькие минуты написаны эти строки!
Сурово относилась Т. А. Словатинская к своему внуку-сироте. Юрий объяснил бы ее состояние одним тяжелым и емким словом «треснула». Да, можно понять: сын арестован, дочь арестована, зять арестован, из дома грозят выселить. Но ведь она прошла испытания партийным подпольем, Гражданской войной, помогала скрываться Ленину и Сталину. Казалось бы, выдержка должна была выработаться, тем более что Юра был не просто хорошим мальчиком, а очень хорошим.
Мне вспомнилось неожиданно вот что. Судьба подарила мне несколько дней общения с Альберто Моравиа. Это было незадолго до его смерти. Моравиа был влюблен, все в его жизни перепуталось, переплелось, но говорили мы не только о любви. Моравиа интересовало все о Юрии Трифонове и о Василии Шукшине. (Лев Аннинский прав, объединив в своей телепередаче два этих имени.) Но речь о другом: однажды совершенно неожиданно, без всякой связи, Моравиа сказал мне:
– Это хорошо, что у тебя сын. Ты сможешь прожить еще одну жизнь с другим мужчиной.
Я тогда не поняла смысла этой фразы. А вот теперь, кажется, понимаю. Это понимание пришло после того, как я прочитала некоторые страницы дневника тринадцатилетнего Юры.