Охотничьи тропы
Камыш озлобленно шумит и, нагибаясь, хлещет меня по лицу пушистыми метелками. Я выталкиваю лодку на чистую воду и начинаю быстро грести слева, — лодка круто поворачивается вправо. Перекидываю весло на правый борт, — лодка идет налево и я снова оказываюсь спиной к ветру. К плечам льнет мокрая рубашка. Из-под шапки течет пот. Я опять начинаю грести слева — и опять такая же картина. А потом ветер подхватывает лодку, словно щепку, и швыряет назад к камышу.
По берегу бежит Ефим и машет мне рукой. Он в серой ватнушке, без шапки. Ветер поднимает его редкие светло-русые волосы.
Едва-едва мне удается направить лодку к берегу. Ефим занимает мое место. Он стоит на ногах и, чуть нагнувшись вперед, гребет широким веслом. Разрезая волны, лодка быстро движется против ветра. Я медленно шагаю к поселку, чувствую, как горят румянцем смущения щеки. Рыбаки встретят меня насмешками, не дадут лодку, и я буду вынужден бродить по берегу в поисках турухтанов и чирков.
Рыбаки молча улыбаются, глядя на меня, а старик с бородой, похожей на хвост язя, говорит вполголоса:
— Эта посудина тебе, парень, не по плечу.
Ефим звонко кричит мне:
— На зорю опоздали. Утка сейчас повалит. Надо плыть скорее. Садись вот в эту маленькую лодчонку — с ней ты справишься.
Я отталкиваю от берега утлую долбленку, щели которой законопачены паклей и тряпками. Старик бросает мне дырявый ковш.
— Может понадобиться… Воду вычерпывать.
Выплываю из полоя. Волны катятся далеко в «море» и как бы заплескиваются на черные тучи, похожие на связки бакланьих крыльев. Если туда унесет неопытного пловца, так покачает изрядно, пока откроется Ярковский берег. Справа, за плесом, в пяти километрах виднеется желтая полоска камыша. Слева — тоже большие заросли. До них — около километра. Я направляю ветхую лодочку на стрелку этих зарослей, и ветер гонит меня по волнам. Только бы не в «море»!
С маленькой долбленкой я легко справляюсь. Еще четверть километра, и я выкину деревянные чучела белобоких гоголей, а потом загоню лодочку в густой и высокий камыш и, чтобы удобнее было стрелять, заломаю серые метелки.
Но за весь вечер я не вижу ни одной утки, — непогода угнала их на озера, расположенные среди камышей. Даже чайки не вылетают на свой вечерний промысел.
Лодка начинает наполняться водой. Видимо, камыш где-то выдавил плохую конопатку широких щелей. Вычерпываю воду и затаиваюсь, но через 10–15 минут мне опять приходится браться за ковш. Так продолжается часа два. В сумерки выплываю собирать чучела. На чистом плесе вода в лодке прибывает еще быстрее. Я плыву возле стены камышей. Через каждые пять минут повертываю утлый челн носом в густые заросли и вычерпываю воду, а потом снова сажусь в корму и гребу изо всей силы.
Черные покрывала туч ложатся на камыш. Ветер еще больше наглеет и бросает мне в лицо острые капли холодного дождя. Огни рыбацкого поселка не видны. Надеясь на свою память, я плыву в темноте.
Вот и стрелка. Последний камыш. Я вычерпываю воду; повертываю лодку носом туда, где должен быть берег, и начинаю быстро грести. Больше мне нельзя будет отчерпывать воду. Если я брошу весло, хотя бы на полминуты, ветер отшвырнет лодку далеко в «море».
Вода, камыши, тучи — все слилось в непроглядной тьме. Неизвестно, где запад, где юг. Плыву ли я к берегу или вдоль его? Ветер мог измениться и незаметно отклонить лодку в ту или другую сторону.
Ноги мои уже по колено в воде. В лодке плавают чучела, постукивая друг о друга. Ружье висит на груди, на ремне, закинутом за шею.
Решаю измерить глубину озера. Весло не достает дна. А вода в лодке прибывает все быстрее и быстрее, — видимо, она нашла где-то совсем незаконопаченные щели. Но где они? Никак нельзя узнать.
Ветер издалека доносит знакомый голос. Это кричит Ефим. Я отзываюсь, хотя знаю, что кричать бесполезно — оголтелый ветер, насмехаясь надо мною, унесет слова в «море» и там бросит длинношеим гагарам.
Лодка быстро погружается. Волна перелетает через борт возле самого носа. Вываливаясь в воду, я вспоминаю, что лодку нужно перевернуть и тогда попытаться всползти на нее. Нажимаю на правый борт. Лодка быстро всплывает вверх дном. Я ухватываюсь за корму. Сапоги с широкими голенищами наполняются водой и тянут меня вниз. Пытаюсь взобраться на лодку, но дно ее скользко, руки срываются, я погружаюсь в воду по самые плечи и — какое счастье! — ногами касаюсь илистого дна. Схватив чучела, бреду к носу лодки.
На берегу торопливо раздеваюсь, выливаю воду из сапог и выжимаю стеганые брюки и белье. Под острым ветром начинаю ощущать, как холодна была осенняя вода. Пальцы костенеют, и я едва-едва застегиваю суконную куртку.
Выдернув лодку на берег, бегу к поселку. Мне кажется, что в ночной мгле всходит большая, но тусклая звезда. Она покачивается. А может быть я качаюсь от усталости и леденящей дрожи? Минуту спустя догадываюсь, что это фонарь, поднятый на шесте. Рыбаки, видимо, считали, что новичок заблудился в прибрежных камышах.
Ефим стреляет в тучи и кричит во весь голос. Я отзываюсь и бегу еще быстрее.
Мы ночуем у пожилого рыбака Максима Григорьевича. Он рад заезжим охотникам:
— Я поджидал охотников. У меня завсегда останавливаются городские. Сам я, хотя и рыбак, а охотой тоже занимаюсь. Утки здесь бывает — черным-черно. Другой раз набьешь полную лодку — девать некуда. В Квашнино приплавишь — всем знакомым раздашь, остатки — в распродажу…
При свете лампы я всматриваюсь в приятное лицо островитянина. У него пристальные охотничьи глаза. К щекам со всех сторон подкрадываются морщинки. Черные усы как бы рассыпаются, уступая добродушной улыбке.
— Я сегодня из Квашнино приплыл, — рассказывает он. — Лодку утченок возил. Деньги, конечно, в Главспирт отнес…
— Ишь, чем расхвастался, — укоряет жена. — Что-нибудь доброе рассказал бы людям…
— Не мешай, — добродушно бросает он, — ты бы посмотрела, как ребятишки мне обрадовались…
— Опять потеха была?
— Никакая не потеха, а большой бег.
Он поворачивается к нам, рассказывает:
— Меня ребятишки помнят. Увидят в деревне пьяненького и сразу окружат: «Дядя Максим, в бегова бегать будешь?» Им интересно — рысь наганивают, мне — тоже занятно.
Может, они вырастут и будут по Сибири всех бегунов обгонять — большие премии от народа получать. Я бы и сам с ними бегал, да остарел маленько: пятилетние обгоняют. Вчера собралось их человек пятнадцать. Я их всех выстраиваю, до трех считаю, а потом командую: «Бежать!» Ну, они — как ветер. Только волосенки болтаются да рубашонки разноцветными парусами полощутся. Кто оббежит — тому рубль!
Усы рассыпаются шире обычного, и по всему лицу Максима Григорьевича растекается радостная улыбка.
— А за деревней большой бег был! — продолжает он. — На целый километр! Точно говорю, — у меня там все шагами вымеряно. Победителям по трешке давал!.. А сегодня сижу на крылечке магазина, ребятишки опять ко мне: «Дядя Максим, давай бегать». Отбегал, говорю, ребята, даже опохмелиться не на что!.. Подождите маленько, пойдет северная утка, настреляю опять полную лодку — большие бега закатим…
— Вам, наверно, скучно здесь на острове? — спрашивает Тимофей.
— А отчего мне скучать? — удивляется Максим Григорьевич. — Угодья хорошие — рядом. Осенью начну промышлять горностая, колонка… А весна подойдет — птица опять заиграет. Лебеди музыку свою заведут… Когда в бураны скучно будет — баян с полки достану, поиграю. Все мне хочется на баяне сыграть, как лебеди на косе разговаривают, галдят и весельем себя тешат, но не получается у меня…
Жена Максима Григорьевича ломает сухой камыш через колено и кладет в печку. Камыш вспыхивает, как порох. На плите варится уха из окуней.
— Если бы весной или летом приехали, яичницей бы угостил, — говорит Максим Григорьевич. — Чайкины яйца ели когда-нибудь или нет? Я нынче, наверно, больше тысячи штук собрал. Чайка — хищник, у нее яйца брать можно. Весной приплыву, соберу, но во всех гнездах по одному оставлю. Через неделю опять плыву, чайки яиц добавили… Так до самой осени. Если все яйца взять, чайки улетят на другое место, а так они все лето несутся…