Паутина земли
Ну, бутылку я отняла — я в кармане ее нашла, пустую на две трети, — и скоро он опять начал клянчить виски. «Нет, сударь, — я ему говорю, — ни капли больше! И учти, — говорю, — ты больной человек, и если ты этого не бросишь, то живым домой не вернешься». А он отвечает, что ему все равно. «Лучше сразу, — говорит, — умереть, чем терпеть все эти муки». Все время кричал, требовал выпить, но мы не давали — я давно взяла ее и вылила, — а потом он все-таки уснул. Тогда я собрала его вещи и заперла в свой сундук, чтобы он выйти не мог из дому.
Мы дали ему проспаться. Спал он до десяти утра и проснулся как будто бы ничего, только завтракать не захотел — сказал, что в горло не лезет, но я дала ему горячего крепкого кофе: миссис Баррет специально принесла для него наверх. Очень хорошая была женщина, добрая, настоящая христианка, и твой папа сказал ей, что очень извиняется за вчерашнее. Ну, мы хотели поднять его и захватить с собой — мы в закусочную собирались, никто еще не завтракал. «Нет, — говорит, — неохота вставать, идите, вам надо поесть».
Ну, я знаю, что виски у него нет — я все вылила, а выйти он не может, потому что вещи заперты, и думаю: ничего страшного, можно оставить его ненадолго. Пошли мы, позавтракали — часу, наверно, не ходили, — возвращаемся, а он опять пьяный, лежит на кровати и песни распевает, как сумасшедший. «Как же так, мама, — Бен говорит, — ты вроде сказала, что отняла у него бутылку и вылила». — «Ну да», — говорю. «Значит, у него еще одна была, а ты ее не нашла. Мне одно ясно, — говорит, — он набрался, пока нас не было». — «Так, — говорю, — раз у него было, что пить, значит, он где-то достал, пока мы завтракали. Когда мы уходили, в комнате ничего не было, я обыскала ее сверху донизу, каждый уголок, и могу поклясться чем угодно, — говорю, — виски тут не было».
«Значит, кто-то ему дал, — Бен говорит, — я выясню, кто ему носит. Давай спросим у миссис Баррет, не заходил ли кто к нему». — «Вот, — я говорю, — правильно».
Мы всей гурьбой спустились вниз и спрашиваем, не был ли кто у него. «Нет, — она говорит, — ни одной души тут не появлялось, пока вы ходили. Я нарочно следила, — говорит, — и если бы кто пришел, я бы увидела». — «Странная, — говорю, — получается история, но ничего, я докопаюсь, в чем тут дело. Пойдемте, дети, — говорю Люку и Бену, — мы узнаем, что это за чудеса такие и чем они объясняются».
Ну, поднялись мы к нему в комнату, и что же мы видим — как ты думаешь? — пока мы были внизу, он успел добавить, это с первого взгляда было ясно. Лежит, пьяный вдрызг. Я к нему подступаю. «Послушай-ка, — говорю, — ты где-то виски достал, и я желаю знать, кто тебе его носит». — «Кто? Я? — говорит, а у самого язык заплетается. — Да что ты, маленькая, ты же знаешь меня, — говорит, — я капли в рот не возьму». И все целовать, обниматься лезет. Мы, конечно, снова стали искать — я и дети, — всю комнату переворошили и — ничего, ничего там не было, мы бы обязательно нашли.
— Стала я над этим раздумывать, и вдруг меня осенило — не знаю, почему мне это раньше в голову не пришло. «Пойдемте, дети, — говорю мальчикам и подмигиваю им, понимаешь? — Пошли посмотрим город. А вы, мистер Гант, — говорю, — будьте готовы, потому что через час мы вернемся. И в три часа, — говорю, — мы отведем вас в больницу».
А он, конечно, рад, ему только того и надо. «Идите, идите», — говорит: хочет один остаться и еще выпить. Хорошо, мы уходим и по коридору — прямо к моей комнате; я завожу туда ребят и дверь осторожненько закрываю. «Мама! — Люк удивляется. — Что ты задумала? Как же можно уйти и оставить его, когда он пьет? Нет, — говорит, — он где-то достает виски. Я готов сидеть и караулить там, только бы он больше не пил». — «Нет, — говорю, — ты подожди». — «Чего? — говорит. — Чего ждать?» — «Да неужели непонятно!» — говорю. Тьфу! До того я зла была, что раньше о нем не подумала — об этом старом пьянчуге Гасе Толли; он, случалось, гостил у нас, а теперь приехал из Южной Каролины, из Сенеки, с той же болезнью, что у твоего папы, и жил в соседней с ним комнате, дожидаясь места у Хопкинса: чем не парочка — лежат себе рядышком и знай накачиваются. «Вот кто ему носит, — говорю, — старый паршивец Гас Толли». — «Гад такой, — Люк говорит, — сейчас пойду ему голову отвинчу». И к двери направляется. «Нет, ты постой, — говорю, — погоди минутку. Я сама с ним расправлюсь».
Ну, стали мы ждать, и точно: пяти минут не прошло, папина дверь отворяется потихоньку, выползает он в коридор, а потом слышим — стучится к Гасу Толли. Слышим, Гас Толли спрашивает: «Ушли уже?» Подождали мы, пока он дверь закроет, и пошли. Я иду прямо к двери, стучу; Гас Толли спрашивает: «Кто там?» — «Дверь откройте, — отвечаю, — тогда узнаете». Он дверь открыл и смотрит, надо тебе сказать, совершенной овечкой. «А-а, это вы, миссис Гант? — говорит. — А я думал, вы в город ушли». — «Ну что, — отвечаю, — опростоволосились на этот раз?» Он говорит: «А мистер Гант тоже здесь, — ласковым таким голоском, и носом своим красным поводит, а он у него весь в бородавках, словно пикуль, — у нас тут разговор один был». — «Ну, да, — говорю, — только кажется мне, у вас еще кое-что было, кроме разговора. Если это один разговор, — говорю, — то крепкие же у вас разговоры, коли после них изо рта несет и такой запах в комнате, что от двери отбрасывает. — Ох, ты знаешь, просто ужас: такой запашище от этого ржаного виски, хоть топор вешай. — Я между прочим всю жизнь разговариваю, и почему-то на меня это так не действует». — «Да, — говорит Люк. — вон я вижу, между вами еще целая бутылка этого разговора на столе стоит».
Ну, тут мы входим и прямо к нему, а он, извольте видеть, за столом расселся с литровой бутылкой и как раз собирается себе налить. Ну, если бы взгляд мог убивать, мы бы все тут же скончались, потому что такого мрачного и злого взгляда ты не видывал… А потом он начал ругаться на чем свет стоит. Я отнимаю у него бутылку, а он упрашивает дать хотя бы еще глоток. «Нет, сударь мой, — говорю, — ты отправляешься в больницу, мало того — отправляешься сейчас же. Мы ни минуты больше не намерены ждать». Я знала, что по-другому с ним нельзя; я его не первый раз таким видела и знала, что если мы его не заберем, он выпивку из-под земли достанет. И Люк говорит: «Или ты идешь, или я тебя сам потащу, а Бен мне поможет». А Бен говорит: «Нет! К черту! Я его знать не желаю. Пусть что хочет, то и делает». — «Но если мы его оставим, — Люк говорит, — он же умрет от пьянства». А Бен отвечает: «Ну и черт с ним, если ему так хочется. Может, мы хоть вздохнем спокойно. Он всегда все делал по-своему, — говорит, — ни о ком, кроме себя, не думал, и мне все равно, что с ним будет. Я так, — говорит, — мечтал об этой поездке, думал, развлечемся хоть немного, а он все испортил да еще осрамил нас. Можешь возиться с ним сколько хочешь, а с меня хватит». Ну, правда, мальчику было обидно: он так ждал этой поездки, денег накопил, сшил себе новый костюм, и надо же, чтобы твой папа так себя повел; конечно, это для всех нас было горьким разочарованием. Мы-то надеялись, понимаешь, что положим его в больницу и погуляем немного, посмотрим город — куда там! Он так мудровал, что его целым полком надо было стеречь.
— Ну, он, конечно, не хотел в больницу, но понял, что мы от своего не отступимся, и подчинился; они с Люком вернулись к нему в комнату, а я достала его костюм, и мы его одели. Стала я собирать ему вещи в больницу — ночные рубашки, халат, шлепанцы и всякое такое — и вижу: чистых рубашек нет, на нем — грязнущая, в ней стыдно пускать, а я знаю, что ему понадобятся рубашки, когда ему разрешат сидеть. «Куда девались твои рубашки? — говорю. — Что ты с ними сделал? Я помню, что положила шесть штук, не мог же ты их потерять, — говорю, — где они?» — «Они зажулили, они зажулили, — говорит, плаксиво так, и снова начинает бушевать: — Пусть подавятся! — кричит. — Изверги! Они разорили меня, погубили, они выпили из меня всю кровь, пусть теперь забирают остальное». — «Что ты говоришь? — говорю. — Кто — они?» А Люк говорит: «Да как же, мама, это китайцы, у которых прачечная. Они взяли его рубашки, — говорит, — да я сам их отнес, но это было неделю назад. — И говорит: — Я думал, он давно их забрал». — «Ничего, — говорю, — сейчас пойдем и заберем. Нельзя же пускать его в таком виде. Срам один!»