Том 3. На японской войне. Живая жизнь
– Чего они ждут? Скажи, чтобы поскорее резали, а то наш поезд уйдет! – обратился главный врач к станционному сторожу, понимавшему по–бурятски.
– Они, ваше благородие, конфузятся. По–русски, говорят, не умеем резать, а по–бурятски конфузятся.
– Не все ли нам равно! Пусть режут, как хотят, только поскорее.
Буряты встрепенулись. Они прижали к земле ноги и голову овцы, молодой бурят разрезал ножом живой овце верхнюю часть брюха и запустил руку в разрез. Овца забилась, ее ясные, глупые глаза заворочались, мимо руки бурята ползли из живота вздутые белые внутренности. Бурят копался рукою под ребрами, пузыри внутренностей хлюпали от порывистого дыхания овцы, она задергалась сильнее и хрипло заблеяла. Старый бурят с бесстрастным лицом, сидевший на корточках, покосился на нас и сжал рукою узкую, мягкую морду овцы. Молодой бурят сдавил сквозь грудобрюшную преграду сердце овцы, овца в последний раз дернулась, ее ворочавшиеся светлые глаза остановились. Буряты поспешно стали снимать шкуру.
Чуждые, плоские лица были глубоко бесстрастны и равнодушны, женщины смотрели и сосали чубуки, сплевывая наземь. И у меня мелькнула мысль: вот совсем так хунхузы будут вспарывать животы и нам, равнодушно попыхивая трубочками, даже не замечая наших страданий. Я, улыбаясь, сказал это товарищам. Все нервно повели плечами, у всех как будто тоже уж мелькнула эта мысль.
Всего ужаснее казалось именно это глубокое безразличие. В свирепом сладострастии баши–бузука, упивающемся муками, все–таки есть что–то человеческое и понятное. Но эти маленькие, полусонные глаза, равнодушно смотрящие из косых расщелин на твои безмерные муки, – смотрящие и не видящие… Брр!..
Наконец мы прибыли на станцию Маньчжурия. Здесь была пересадка. Наш госпиталь соединили в один эшелон с султановским госпиталем, и дальше мы поехали вместе. В приказе по госпиталю было объявлено, что мы «перешли границу Российской империи и вступили в пределы империи Китайской».
Тянулись все те же сухие степи, то ровные, то холмистые, поросшие рыжею травою. Но на каждой станции высилась серая кирпичная башня с бойницами, рядом с нею длинный сигнальный шест, обвитый соломою; на пригорке – сторожевая вышка на высоких столбах. Эшелоны предупреждались относительно хунхузов. Команде были розданы боевые патроны, на паровозе и на платформах дежурили часовые.
В Маньчжурии нам дали новый маршрут, и теперь мы ехали точно по этому маршруту; поезд стоял на станциях положенное число минут и шел дальше. Мы уже совсем отвыкли от такой аккуратной езды.
Ехали мы теперь вместе с султановским госпиталем.
Один классный вагон занимали мы, врачи и сестры, другой – хозяйственный персонал. Врачи султановского госпиталя рассказывали нам про своего шефа, доктора Султанова. Он всех очаровывал своим остроумием и любезностью, а временами поражал наивно–циничною откровенностью. Сообщил он своим врачам, что на военную службу поступил совсем недавно, по предложению нашего корпусного командира; служба была удобная; он числился младшим врачом полка, – но то и дело получал продолжительные и очень выгодные командировки; исполнить поручение можно было в неделю, командировка же давалась на шесть недель; он получит прогоны, суточные, и живет себе на месте, не ходя на службу; а потом в неделю исполнит поручение. Воротится, несколько дней походит на службу, – и новая командировка. А другие врачи полка, значит, все время работали за него!
Султанов больше сидел в своем купе с племянницей Новицкой, высокой, стройной и молчаливой барышней. Она окружала Султанова восторженным обожанием и уходом, весь госпиталь в ее глазах как будто существовал только для того, чтобы заботиться об удобствах Алексея Леонидовича, чтобы ему вовремя поспело кофе и чтоб ему были к бульону пирожки. Когда Султанов выходил из купе, он сейчас же завладевал разговором, говорил ленивым, серьезным голосом, насмешливые глаза смеялись, и все вокруг смеялись от его острот и рассказав.
Две другие сестры султановского госпиталя сразу стали центрами, вокруг которых группировались мужчины. Одна из них, Зинаида Аркадьевна, была изящная и стройная барышня лет тридцати, приятельница султановской племянницы. Красиво–тягучим голосом она говорила о Баттиетини, Собинове, о знакомых графах и баронах. Было совершенно непонятно, что понесло ее на войну. Про другую сестру, Веру Николаевну, говорили, что она невеста одного из офицеров нашей дивизии. От султановской компании она держалась в стороне. Была очень хороша, с глазами русалки, с двумя толстыми, близко друг к другу заплетенными косами. Видимо, она привыкла к постоянным ухаживаниям и привыкла смеяться над ухаживателями; в ней чувствовался бесенок. Солдаты ее очень любили, она всех их знала и в дороге ухаживала за заболевшими. Наши сестры совсем стушевались перед блестящими султановскими сестрами и поглядывали на них с скрытою враждою.
На станциях появились китайцы. В синих куртках и штанах, они сидели на корточках перед корзинами и продавали семечки, орехи, китайские печения и лепешки.
– Э, нада, капытан? Сьемячка нада?
– Липьёска, пьят копэк десьятка! Шибко саладка! – свирепо вопил бронзовый, голый по пояс китаец, выкатывая разбойничьи глаза.
Перед офицерскими вагонами плясали маленькие китайчата, потом прикладывали руку к виску, подражая нашему отданию «чести», кланялись и ждали подачки. Кучка китайцев, оскалив сверкающие зубы, неподвижно и пристально смотрела на румяную Веру Николаевну.
– Шанго (хорошо)? – с гордостью спрашивали мы, указывая на сестру.
– Эге! Шибко шанго!.. Карсиво! – поспешно отвечали китайцы, кивая головами.
Подходила Зинаида Аркадьевна. Своим кокетливым, красиво–тягучим голосом она, смеясь, начинала объяснять китайцу, что хотела бы выйти замуж за их дзянь–дзюня. Китаец вслушивался, долго не мог понять, только вежливо кивал головою и улыбался. Наконец понял.
– Дзянь–дзюнь?.. Дзянь–дзюнь?.. Твоя хочу мадама дзянь–дзюнь?! Не–е, это дело не брыкается!
* * *
На одной станции я был свидетелем короткой, но очень изящной сцены. К вагону с строевыми солдатами ленивою походкою подошел офицер и крикнул:
– Эй, вы, черти! Пошлите ко мне взводного.
– Не черти, а люди! – сурово раздался из глубины вагона спокойный голос.
Стало тихо. Офицер остолбенел.
– Кто это сказал? – грозно крикнул он.
Из сумрака вагона выдвинулся молодой солдат. Приложив руку к околышу, глядя на офицера небоящимися глазами, он ответил медленно и спокойно:
– Виноват, ваше благородие! Я думал, что это солдат ругается, а не ваше благородие!
Офицер слегка покраснел; для поддержания престижа выругался и ушел, притворяясь, что не сконфужен.
* * *
Однажды вечером в наш поезд вошел подполковник пограничной стражи и попросил разрешения проехать в нашем вагоне несколько перегонов. Разумеется, разрешили. В узком купе с поднятыми верхними сиденьями, за маленьким столиком, играли в винт. Кругом стояли и смотрели.
Подполковник подсел и тоже стал смотреть.
– Скажите, пожалуйста, – в Харбин мы приедем вовремя, по маршруту? – спросил его д–р Шанцер.
Подполковник удивленно поднял брови.
– Вовремя?.. Нет! Дня на три, по крайней мере, запоздаете.
– Почему? Со станции Маньчжурия мы едем очень аккуратно.
– Ну, вот скоро сами увидите! Под Харбином и в Харбине стоит тридцать семь эшелонов и не могут ехать дальше. Два пути заняты поездами наместника Алексеева, да еще один – поездом Флуга. Маневрирование поездов совершенно невозможно. Кроме того, наместнику мешают спать свистки и грохот поездов, и их запрещено пропускать мимо. Все и стоит… Что там только делается! Лучше уж не говорить.
Он резко оборвал себя и стал крутить папиросу.
– Что же делается?
Подполковник помолчал и глубоко вздохнул.
– Видел на днях сам, собственными глазами: в маленьком, тесном зальце, как сельди в бочке, толкутся офицеры, врачи; истомленные сестры спят на своих чемоданах. А в большой, великолепный зал нового вокзала никого не пускают, потому что генерал–квартирмейстер Флуг совершает там свой послеобеденный моцион! Изволите видеть, наместнику понравился новый вокзал, и он поселил в нем свой штаб, и все приезжие жмутся в маленьком, грязном и вонючем старом вокзале!