Три мешка сорной пшеницы
13
Утро, на черном небе крупные звезды, рассвет еще далек, избы неприступно темны.
Деревня Княжица спит… Деревня Княжица с радостью бы не просыпалась, пропустив мимо надвигающийся день. Спать бы и спать, не надо есть, заботиться, думать — благодать!
В это утро, выйдя из дому, Адриан Фомич и Женька поделили деревню Княжицу пополам.
— Что ж, ты — направо, я — налево.
Не мог же валяться в постели Женька, когда старик председатель мотается от избы к избе, стучит под окнами.
— Кончай, бабоньки, ночевать!
Щупая палкой мерзлую землю, Женька идет в темноте к первой избе. Сейчас он подымет руку и постучит в окно. Постучать — это так просто…
Нет!
Стучаться приходится в голодный дом: иди добывать последние остатки хлеба! Ты и твои дети тайком рассчитывали на него — спасет, поможет пережить страшную зиму. Нет — отдай!
Отдай, потому что те, кто сидит в окопах, должны есть. Отдай, потому что есть хотят и рабочие, которые теперь стоят у станков по одиннадцать — двенадцать часов в сутки. Их жен, их детей тоже никто не накормит, кроме тебя, баба из тыловой деревни. Отдай, потому что хлебородные поля Кубани и Дона, Украины и Белоруссии перепахала война. Отдай последнее, потому что другие отдают еще больше — жизнь!
Постучать сейчас в окно — значит позвать баб на подвиг, не меньше. Казалось бы, святое дело, но отчего же не подымается рука?.. Оттого, что ты останешься в стороне, требуешь — отдай, а сам сейчас ничего не отда ешь, ничем, ровно ничем не рискуешь. Через две недели ты укатишь в свое Полднево, будешь себе жить, останется ли этот последний из вымолоченных ометов хлеб в Княжице или не останется — для твоей жизни безразлично. Зима, весна, лето — что тебе, ты переживешь.
Подвиг чужим горбом, чужою судьбой. Ты похож на такого ротного, который бросает солдат в атаку, а сам прячется в блиндаже. Вся разница — рад бы сорваться, принять на себя огонь, рисковать вместе со всеми, рад бы, да невозможно…
При скудном свете звезд — окно, в нем непотревоженный, слежавшийся мрак. Протяни руку, потревожь…
Женька нерешительно топтался, медлил.
По другому концу деревни бежит сейчас Адриан Фомич, подымает баб. Одни подымутся на работу, другие будут спать… Стучи! Так надо! Иного выхода нет.
И он постучал. Во мраке закупоренного окна что-то замаячило.
— На работу собирайтесь! — крикнул Женька и побежал к следующей избе.
Стук! Стук! Стук!..
— На работу!
К следующей:
— На работу!
Давно уже рассвело, давно уже развеялись дымы над крышами, а возле крыльца конторы, куда назначено сходиться, — никого.
Женька порывался еще раз обежать деревню, Адриан Фомич останавливал:
— Пусть по дому управятся. Наш хлебец не осыплется.
Наконец потянулись одна за одной, в платках, замотанных по самые глаза, в рваных шубейках, в просторных, с мужского плеча, телогреях. И опять они смахивают на переселенок — притерпевшиеся, покорно усталые лица. Подвижницы…
Такую же покорную усталость Женька часто видел в походах на лицах своих товарищей. Победа… О ней, наверное, потом без конца будут говорить — из века в век: великая война, героическая! Но забудется одно, что героические победы делаются не вдохновенными, а усталыми — предельно усталыми! — людьми.
— Все ли в сборе?
— Аниски Петуховой нету. Поленница у нее заваливается, так подпирает, чтоб на детишек не порушилась.
— Ждать не станем, пусть нагоняет. Пошли, бабоньки.
— Что ж, пошли…
Вечером дома их ждал опухший от пересыпа Кирилл. Незавидный был у него отпуск — весь день в четырех стенах, в обществе больной старухи, даже бутылочку распить толком не с кем. Кирилл ждал с мутной поллитровкой на столе и с известием на устах.
Оказывается, в деревне был Божеумов, прошелся по амбарам с кладовщицей, уехал… Странно — не завернул на ток, не встретился ни с председателем, ни с Женькой, не расспросил, не указал. Был да нет, мелькнул тенью. Что-то тут неспроста.
Женька выпил полстакана запашистого, что скипидар, самогона — пьян не стал, а сердит, пожалуй.
— Фомич, не кажется тебе, что я тут лишний? — спросил он.
— Объясни на пальцах, милок, что-то не уразумел, — попросил Адриан Фомич.
— Ты без меня этот хлеб не домолотишь?
— Домолочу.
— И сдашь?
— Сдам. Не спрячу.
— Тогда я зачем?
— Это тебе лучше, парень, знать.
— А вот не знаю, не знаю, почему я послан следить за тобой, за бабами? Я честней вас? Я больше вашего конца войны хочу? Иль вы уж без меня фронту не захотите помочь?
Кирилл хмыкнул осуждающе:
— Разговорчики. С такими и докатиться можно.
— Куда?
— К полному беспорядку. Порядок–то, братец, на старшинстве стоит. Он, — Кирилл указал перстом на Адриана Фомича, — над бабами старший, — ты — над ним, а этот, что сегодня тут мелькнул, — над тобой. Все честны, спору нет, а порядочек требует — не пускай на самотек, проверь как следует. И усердная лошадка без вожжей воз заваливает. Так–то.
— А ты не казнись, парень, — заговорил Адриан Фомич. — Ты ведь тут не только следишь да высматриваешь, — мол, не прячет ли старик председатель что в рукав. Ты и помогаешь мне, право. Вон ты как баб раскачал добрым словом.
— Их раскачал, а сам сбегу на сторону. Будете вы тут без меня качаться от травки.
— Не впервой, докачаемся, сам же говорил — конец недалече. Ты мне — подпора, даже не ждал такой — с душой и пониманием, да тут твой старшой вынырнул. Он поймет ли — вот вопросец.
— Божеумов?.. Что он?..
— Капка–кладовщица успела мне шепнуть: пшеничку–то нашу, весеннюю, углядел. Помнишь ли, показывал тебе?
— Помню. Сор, а не пшеница.
— Какая ни на есть, а заметет.
Кирилл строго заметил:
— Ты, отец, того — не влипни. Самому надо было замести и сдать, как положено.
— А весной станут сеять оголодавшие. Такие увидят семена и уж — следи не следи — половину по карманам да по загашничкам растащат. Когда дома детишки усыхают от бесхлебья — ни острастки, ни совести своей не послушаешься. Эхма! Сорная пшеничка эта семена бы нам спасла. А так и на будущий год урожая не жди.
— Объяснить это надо! Государству же вред!
— Вот и объясни Божеумову по–свойски. Поймет он? — подсказал старик Женьке.
— Поймет? Не–е знаю.
— Какое ему дело до урожая, который когда-то у нас будет. Урожай — далек, а Божеумову сейчас надо себя показать — не зря, мол, послан, хлеб добыл.
— Точно! — Кирилл опустил на стол тяжелую ладонь. — У него своя задача. А как бы ты на его месте поступил, отец?
— Да так, как и он поступал, — кивнул Адриан Фомич на Женьку. — Поглядел бы да и забыл.
— А тут проверочка! И вас за это обоих за воротник… Раз спущена установочка — выполняй ее, чтоб тютелька в тютельку. Допусти раз поблажку — все, кому не лень, уверточки попридумают, не семена, так еще что. Эдак все хозяйство по карманам да по загашничкам… долго ли.
Адриан Фомич с невеселым прищуром разглядывал сына:
— И в кого ты, Кирюха, такой рассудительный? Батя твой родной вроде таким не был, и я — тоже…
— Сам дошел, отец, за это и ценят. Прикажут мне — свято! Умру, но исполню. Так–то.
Со старческим кряхтеньем Адриан Фомич поднялся из–за стола.
— Давайте–ка, спать, ребятушки. Время позднее.
Поднялся и Кирилл, тяжелой головой под темный потолок.
— Ох, влипнете вы, чует сердце.
14
День начался как всегда. Бабы, долго пособиравшись, кучно, во главе с председателем, двинулись в поле, к разворошенному омету. Женьке нужно связаться с Божеумовым. Он сел на стул, продавленный задами, наверное, многих председателей. Прямо перед ним — поэт Тютчев, по правую руку — телефон.
Женька полчаса крутил ручку, дозванивался до Божеумова, наконец дозвонился — в трубке сладко страдал Лемешев: «Куда–а, куда–а, куда вы удалились…» — и рокотал, как гром из дальней градовой тучи, Илья Божеумов: