Игра слов
Все было привычно и хорошо…
ПьероС возлюбленной моеюПрошелся вдольпо переулку.И – скрылись……Чтение шло по кругу, по часовой стрелке.
Я немного посоображал, что читать, когда придет моя очередь, и моя рука, освободившись от допитого стакана портвешка, снова отправилась в странствия за Эвелинову пазуху, а мысли вернулись к Прониловеру.
…Как мне рассказывали, литературная судьба Эдика была до определенного момента легка и счастлива: несомненный талант, редкая для его библейского народа мужественная красота, умение нравиться всем, включая стареющих тетушек редакторш и литконсультантш в разного рода издательствах.
Да и стихи он писал – милые, умные и совершенно, даже по тем непростым временам, аполитичные.
Ни намека.
И – без всяких положняковых, казалось бы, для русско-еврейского интеллигента спрятанных в кармане кукишей.
Что называется – востребованные.
Особенно во времена мягкой золотой осени умирающей советской империи.
Пейзажи, зарисовки, портреты, смена времен года.
Смена времен жизни, дождь, ветер, снег.
Колышущаяся под ветром листва, черная вода в деревенских прудах, любовь, ревность, ненависть, боль и разлука.
Все как у людей.
Его любили, и ему помогали многие и многие: в том числе, естественно, и окопавшиеся в высоких «творческих кабинетах» идеологически выдержанные соплеменники.
И – вдруг.
Вдруг выяснилось, что «милый Эдик» пишет не только эти «общеупотребительные», но и совсем другие, жесткие и страшные тексты.
О сложных, мучительных отношениях с прошедшим ад сталинских лагерей отцом, о странной судьбе еврейского мальчишки, ставшего русским поэтом.
О страшной и безответной любви к этой стране, потому что других стран для него не существует.
Вообще.
Нелегко, наверное, классическому по этой жизни еврею осознавать, что он русский, и другой национальности для него никем не предусмотрено.
Так бывает, увы.
Естественно, писал их Эдик – исключительно «в стол».
Естественно – без всякой надежды на публикацию.
Даже без мечты о ней, чисто для себя, потому что не мог об этом не думать, не мог этим странным знанием не мучиться.
А если поэт думает – он пишет.
По-другому, увы, не получается…
…Донесли сразу, как только он с кем-то этими стихами сдуру – по глубокой, видимо, пьяни – поделился.
У нас вообще это дело любят.
Вещевайлов даже мечтал сделать роман, стилизованный в жанре доноса: говорил, что уже из-за формы сие сочинение немедленно должно стать национальным бестселлером.
На содержание – можно насрать.
С самой высокой колокольни.
…Скандал был страшный.
Особенно старалась одна славянофильствующая девушка, впоследствии широко известная в узких либеральных кругах как «несгибаемый борец за свободу», диссидент и враг «кровавой гебни». Тут ведь какое дело – и грехи перед этой самой «гебней» замолить хоть немного следовало, чтоб не сильно мешали дальше «диссидентствовать», и евреев девушка ненавидела чисто на физиологическом уровне.
Что ей, собственно, не сильно потом помешало стать в ревущие девяностые «лидером либеральной литературной мысли», «борцом за права», «представителем интересов» и так далее, и – тому подобное.
Фамилии девушки называть не буду.
Извините – противно.
Да, в принципе, кому надо – и без меня всё прекрасно знают.
Дело-то – громкое было.
Но – или боятся, или у самих рыльце в пушку.
Девушка давно, сами понимаете, стала «дамой», а литературные дамы есть существа, как правило, очень подлые, злопамятные и предельно ядовитые.
Иной раз одного укуса достаточно.
Это мне по флагу, я к «литературному процессу» наших дней отношения, к счастью, – не имею ни малейшего…
…Эдик запил.
Нет, его не «преследовали» в классическом смысле этого слова, даже, по-моему, ни разу не вызывали на Лубянку.
А зачем?!
И сами «братья-литераторы» всех мастей прекрасно справились с провинившимся собратом по цеху: «рассыпали» готовую к печати книжку, перекрыли кислород в толстых и не очень журналах.
Перестали приглашать на всевозможные, модные в те времена, тусовки и обжираловки, стыдливо именуемые «совещаниями молодых литераторов», на которых и заводились всякие нужные связи и полезные знакомства.
А что делать?
Литература времен заката империи, и официальная, и андеграунд, вырождалась в банальную кустарную промышленность, в мануфактуру, ремесленное цеховое сообщество, где без необходимых связей и знакомств – никуда, будь ты хоть самим Пушкиным.
Словом – травили со смаком, хотя за глаза, – и, разумеется, сочувствовали.
Правила игры, что вы хотите.
Хочешь – не хочешь, а – соответствуешь.
Ага.
У Эдика было два пути: либо каяться и просить прощения, либо срываться уж в совсем злобное, открытое диссидентство с одновременной подачей документов на выезд в Землю Обетованную.
Либо – так, либо – так.
Третьего не дано.
Но у Прониловера был, увы, хороший вкус, приличное академическое образование и сильно развитое чувство брезгливости. К тому же ему совсем не хотелось в чужой и непонятный Израиль, – поэтому Эдик решил по-своему, и – просто запил.
Нормально так запил.
По-русски, несмотря на всю очевидность инородческого происхождения.
Можно сказать – истово.
И – пошел, что называется, по кругу.
Где он только не работал после изгнания из «преддверия большой литературы»: про дворец пионеров я уже упоминал, но кроме этого были и такие экзотические профессии, как грузчик винного отдела, преподаватель ПТУ, старший пионервожатый (!) в школе, транспортный рабочий, дворник и, разумеется, сторож.
Апофеозом карьеры была закончившаяся на моих глазах эпопея в качестве рабочего сцены краснознаменного Большого Театра оперы, блин, и балета…
…Мы тогда, врать не буду, крепко выпили.
Но – мне-то что.
А Эдику нужно было лезть наверх, сыпать бутафорский снег во время сцены дуэли Ленского и Онегина.
Ну, и еще там что-то по хозяйству двигать, поворачивать, переворачивать и перестанавливать.
Вот он и засунул вашего покорного слугу в будку к знакомому осветителю Коле, а сам целеустремленной, хоть и не сильно твердой походкой смертельно пьяного человека убыл на рабочее место, строго-настрого приказав не высовываться без разрешения и не добивать без него оставшиеся полторы бутылки портвейна.
Мы с осветителем приказ, разумеется, осознали, но, увы, – немного не до конца.
Первые полбутылки ушли сразу, стоило тени Прониловера скрыться за поворотом таинственных лабиринтов Большого.
После чего новоиспеченные партнеры задумались: добивать оставшийся пузырь было минимум не по-товарищески.
Но – хотелось.
Очень хотелось, ну, вы меня понимаете.
Тут-то Коля и хлопнул себя огромной крестьянской ладонью по лбу и, ничего не сказав, куда-то умчался, оставив меня в болезненной одинокой тоске и некотором недоумении от несколько необычного поступка такого с виду приличного и в меру пьющего человека.
Я даже не понимал, можно ли в этой самой будке курить, и куда разрешается облокачиваться, чтобы не повредить хитрую осветительную машинерию.
Вот тот, скажем, рычажок, он от чего?
Вот и я тоже не знаю…
…Колино возвращение было – решительно триумфальным. Он бережно и нежно, как блаженный, нес себя навстречу солнечному счастливому завтра: с широкой детской улыбкой на украшенных трехдневной щетиной щеках.
И с трехлитровой, наполовину полной до невозможности мутной жидкостью банкой, – наперевес.
– Во! – говорит. – Совсем забыл! Ты только понюхай!
Я, разумеется, понюхал.
Неосторожный поступок с моей стороны.
Можно сказать – решительно опрометчивый.
Если б внутри уже не плескалось больше литра «Агдама» – точно бы немедленно вывернуло: такого гадкого самогона мне в те благословенные времена пить еще не доводилось.