На веки вечные (ЛП)
В автомате я купил колу, позвонил деду и снова отправился в путь. Я ехал в сонной, тихой темноте. За ярким пятном на дороге от света фар не существовало ничего, только темнота и высоко в небе бледная луна; не существовало ничего, кроме музыки, желтой линии посередине дороги, асфальта, белой линии по краю шоссе, да еще время от времени мимо проносилась пара горящих фар.
Я часто думал о том, кто сидел в той машине, что приближалась ко мне, на что была похожа их жизнь, какие проблемы они решали, опустив голову, что пережили. Были ли у них друзья или они были одиноки, как я? Может, в следующем году дела у меня пойдут лучше. Может, я подружусь с кем-нибудь в школе. Или, может, найду себе девушку. Подружку.
Ага, конечно.
Я проехал мимо Карни, Лексингтона и Норт-Платта [13] по пустынным полям, залитыми серым предрассветным светом, мимо стад бродящих коров и табунов лошадей, которые втягивали носом воздух и трясли гривами, мимо Сиднея. В Макдональдсе я остановился, поел и позвонил деду. Эти звонки стали моей целью в поездке. Проехать четыре часа, позвонить деду. Они означали перерыв, возможность передохнуть, остановиться и понять, как далеко я заехал.
Шел второй день моей поездки, и было уже далеко за полночь, когда я проехал под знаком, гласящим, что я прибыл на ранчо Эм-Лайн. Моя машина больше полумили шуршала шинами по длинной, прямой, как линейка, дороге, которая вела к просторному трехэтажному деревянному дому. Дом или, по крайней мере, обшивка из бревен, как любил говорить дед, был старше, чем некоторые из штатов, его построили еще в тысяча восемьсот сорок третьему году. Внутренняя отделка за последние десять лет подверглась значительным изменениям, планировка стала открытой, современной, там сделали громадную двухэтажную гостиную с огромными окнами и кухню, в которой стойки, отделанные под гранит, тянулись на целые мили, а столовые приборы поблескивали нержавеющей сталью. Я любил дом дедушки с бабушкой. Он был огромным, сверкающим, и там было весело. Когда я был маленьким, они разрешали мне носиться по коридорам и скользить в носках по полам из твердого дерева, а дядя Джерри часто бросал мне футбольный мяч из гостиной так, что он подскакивал до потолка, на двадцать пять футов. [14]
Я припарковался, выключил мотор и стал сидеть в тишине. Единственная лампочка горела в главном здании, больше света не было на целые мили вокруг. Я выскользнул из машины и тихо закрыл за собой дверь, потом оперся о машину и запрокинул голову, чтобы посмотреть на звезды. Звезд было бесконечное множество, они сверкали, мерцали, кружились и кружились в чернильной темноте — целая вселенная серебряного света. В самом ее центре светился тоненький лунный серп, омываемый звездным светом. Одна из звезд прорезала небеса, упала вниз по искомой траектории и исчезла.
Я не загадал желание.
Я услышал, как тихо скрипнула и закрылась задняя дверь кухни, а потом послышались медленные неторопливые шаги деда. Я продолжал смотреть на звезды, рядом с месяцем я заметил маленький квадратик созвездия и, пока дед подходил ко мне, попытался сосчитать их. Он остановился в паре футов от меня, повернувшись ко мне боком. Я услышал, как открывается картонная коробка, и потом — щелканье зажженной зажигалки. Дед зажег сигарету, глубоко затянулся и выпустил дым в ночное небо. Он выкуривал четыре сигареты в день, ни больше, ни меньше. Это было его единственной, тщательно выбранной слабостью. Он не пил, не брал выходные, не спал допоздна. Каждый день он выпивал по три чашки кофе и выкуривал четыре сигареты. Одну — утром, с первой чашкой кофе, вторую — после завтрака, третью — после обеда и последнюю — поздно ночью, перед сном. Мне этот запах навевал ностальгические воспоминания. Он заставлял меня вспоминать о дедушке, о разговорах, которые затягивались далеко за полночь, о раннем утре на ранчо с полным кофейником и о табачном запахе дыма, которым пах дед, когда мы выводили на пастбище табун необъезженных скакунов.
— Долго ты ехал, — сказал дед в перерыве между затяжками.
Я кивнул.
— Ага. После Омахи я остановился, чтобы поспать, но только на пару часов. Я вымотался.
— По мне, так дорога между Айовой и Вайомингом хуже всего. Все, что ты видишь — бесконечное ничего.
Я рассмеялся.
— От Айовы до Вайоминга прошла большая часть пути.
— Точно. Я горжусь тем, что ты сделал это, хотя и не совсем одобряю, что сделал это в таком раннем возрасте.
— У меня не было особого выбора, дед. В Мичигане я терял гребаный рассудок.
— Следи за своим гребаным языком, парень, — проворчал дед, но, говоря это, усмехнулся. — Когда ты начал так говорить?
— Думаю, некому больше останавливать меня, когда я ругаюсь, — сказал я и услышал, как сорвался голос. Внезапно у меня к горлу подкатил горячий и плотный комок.
— Ты теперь здесь, и ты знаешь, что бабушка тебе мозги промоет, если услышит то, как ты говоришь.
Я кивнул, но гравий у меня под ногами начал расплываться. За двадцать шесть часов я проехал одну тысячу четыреста пятьдесят восемь миль. Я просто устал в дороге, вот и все.
Вот только в глазах у меня стало гореть все сильнее, а потом на носок ботинка упала какая-то капля.
Меня обхватили крепкие объятия. От дедушки пахло сигаретами, одеколоном, дымом от костра и чем-то еще, чем пах только дед. У меня напряглись плечи, и я попытался оттолкнуть его, отойти от него. Дед держал меня.
— Здесь нечего стыдиться, парень. Выпусти все наружу.
Он крепко прижимал меня к своей тоненькой хлопчатобумажной футболке. Даже в свои семьдесят три дед был силен, как лев.
— Это можно чувствовать, сынок. И никто не подумает о тебе ничего плохого. Уж точно не я.
Я вздрогнул, задрожал, и потом из меня хлынул горячий поток слез. Все вышло наружу, рыдания сотрясали и колотили меня. Дед просто молча обнимал меня, а я смирился с его присутствием и с тем, что его сильные руки сжимают меня.
— Я скучаю по ней, дед. Я так чертовски сильно по ней скучаю, что этого просто не может быть. И я скучаю по папе, — я вцепился в рубашку деда, удерживаясь на ногах. — Его нет, хотя он жив и живет в том доме. Он здесь, но его нет. И он нужен мне, но он... просто сдался. Я совсем один. Мне так одиноко. Меня тошнит от этого. Тошнит от самого себя. И я так устал. От того, что больно. Устал скучать по ней.
— Я знаю, Кейд. Знаю. Я не могу сказать ничего, что бы помогло тебе. Просто держись, это все, что ты можешь сделать. Я видел, как умирают люди, ты знаешь. Я об этом не часто говорил, но... хорошие парни, друзья, те, кого я готовил, с кем сражался бок о бок и кого любил как братьев. Боль не проходит. Ты просто встаешь каждый день и делаешь то, что должен делать, и постепенно... ну... на смену боли приходят другие чувства. Другая боль. Но и хорошие вещи. Я встретил твою бабушку, когда, наконец, ушел из армии после того, как три раза побывал во Вьетнаме. Десять лет служил, и почти все время в горячих точках. Видел такое дерьмо, какое ты и вообразить не можешь, и надеюсь, что ты и не увидишь. Что я пытаюсь сказать, я тогда был совсем чокнутый. Встретил твою бабушку, и это было тем добром, которое перевесило все зло.
Он остановился, чтобы затянуться сигаретой и выпустить дым.
— Если бы я потерял Бет... ну, не могу честно сказать, что я бы справлялся с этим лучше, чем Эйдан. Пока ты не познаешь такую любовь, Кейден, ты и понять не сможешь… я даже не знаю, как сказать. Я не очень хорошо обращаюсь со словами. Это переворачивает все внутри тебя. Как будто вокруг молодого побега обвивается лоза, и они растут вместе, пока уже нельзя сказать, где дерево, а где лоза. Если ты это потеряешь, это разорвет тебя на части. Разорвет навсегда. От меня бы ничего не осталось, если бы я потерял Бет. Вот что я пытаюсь сказать. Так что не слишком осуждай твоего старого папашу.
— Я пытаюсь, дед. Я это все понимаю, по крайней мере, так, как умею. Но я... я еще мальчик. Я пытаюсь не быть им. Знаю, что нужно взрослеть. Но иногда мне не хочется.