Обретенное время
Наступила тихая прозрачная ночь; Сена, струившаяся сквозь круглые пролеты арок и их отражений, напоминала мне о Босфоре. И то ли символ нашествия, предсказанного пораженцем де Шарлю, то ли символ союза наших мусульманских братьев с французскими армиями, луна, узкая и изогнутая, как цехин, возвела над парижским небом восточный полумесяц.
Однако еще с минуту, прощаясь, г-н де Шарлю тряс мне руку, едва не раздавив ее, — немецкая привычка людей, подобных барону, — и, как сказал бы Котар, «массировал» ее так некоторое время, словно бы ему хотелось придать моим суставам гибкость, вовсе ими не утраченную. У некоторых слепых осязание, в определенной мере, восполняет зрение. Я не знаю, какое чувство оно заменяло у барона. Он хотел, наверное, только пожать мне руку, как ему хотелось разве посмотреть чуть-чуть на сенегальца, прошедшего в сумраке, не соблаговолившего заметить, какое восхищение он вызвал. Но в обоих случаях барон хватал через край, греша избытком контакта и взглядов. «Разве в этом — не весь восток Декана, Фромантена, Энгра, Делакруа? — вопрошал он, остолбенев. — Знаете, если я и интересовался вещами и людьми, то только как художник, как философ. Впрочем, я слишком стар. Но какое несчастье, что — чтобы придать картине завершенность — один из нас не одалиска!» [119]
Когда я распрощался с бароном, мое воображение преследовал не Восток Декана, даже не Восток Делакруа, — это был древний Восток Тысячи и одной ночи, так мною некогда любимой книги, и, погружаясь мало-помалу в сеть темных улиц, я размышлял о халифе Гарун Аль-Рашиде, ищущем приключений в глухих кварталах Багдада. Но от жары и ходьбы мне сильно хотелось пить, а все бары уже давно закрылись, и встретившиеся мне редкие такси, ведомые левантинцами или неграми, из-за нехватки горючего даже не утруждали себя ответом на мои призывы. Единственным местом, где я мог бы попить и набраться сил для возвращения домой, был какой-нибудь отель. Но с тех пор, как гота бомбили Париж, на довольно удаленной от центра улочке, куда я забрел, закрылось все. Закрылись магазины, ибо лавочники разъехались (за недостатком служащих или от испуга) по деревням, оставив по себе объявления, написанные, как правило, от руки, где сообщалось, что открытие ожидается не скоро, и, впрочем, само по себе еще под вопросом. На дверях других заведений тем же манером извещалось, что они открыты два раза в неделю. Чувствовалось, что нужда, запущенность и страх поселились в этих кварталах. Тем сильнее было мое удивление, когда в длинной череде заброшенных домов нашелся такой, где, казалось, довольство и богатство одолели запустение и нищету. Свет за закрытыми ставнями, затененный согласно предписаниям полиции, свидетельствовал, однако, что об экономии здесь не заботятся. И ежесекундно хлопала дверь, кто-нибудь выходил, входил новый посетитель. Наверное, местные коммерсанты исходили черной завистью — владельцы этого отеля выручали деньги не малые; и я ощутил жгучий интерес, когда заметил, что метрах в пятнадцати от меня, то есть слишком далеко, чтобы я смог разглядеть его в кромешной тьме, мелькнул вышедший оттуда офицер.
Что-то, однако, меня удивило, — причем не лицо его, которого я не разглядел, и не форма, скрытая широким плащом, — скорее, пугающая диспропорция между общим числом различных точек траектории, по которой двигалось его тело, и секундами, на протяжении которых оно их миновало; это походило на попытку бегства из окружения. Так что я подумал, хотя я не узнал его наверняка, не об осанке, не о стройности, не о походке, не о быстроте Сен-Лу, но о своего рода повсеместности, так сильно отличавшей его от других. Военный, способный занимать за короткий отрезок времени многие точки в пространстве, не заметив меня исчез в поперечной улице, а я остался, спрашивая себя, надо ли мне заходить в этот отель, скромный фасад которого вызвал у меня сомнения, был ли этим человеком Сен-Лу.
Мне невольно пришло на память, что не так давно без каких-либо веских оснований Сен-Лу обвинили в шпионаже, потому что его имя фигурировало в перехваченном письме немецкого офицера. Впрочем, справедливость была восстановлена военными властями. Но против воли я сопоставлял это воспоминание с тем, что увидел. Может быть, в этом отеле встречались шпионы? Офицер уже исчез, в отель входили рядовые разных армий, и это только усилило мои подозрения. К тому же, я испытывал сильную жажду. Вероятно, здесь можно было утолить и ее и, несмотря на связанное с ним волнение, мое любопытство. Итак, не только пробужденный этой встречей интерес подтолкнул меня к маленькой лестнице в две-три ступени, ведущей к распахнутой, из-за жары, наверное, двери в своего рода вестибюль. Я сразу понял, что ничего не узнаю, потому что, стоя в тени на лестнице, я несколько раз услышал, как спрашивали комнату, однако ответ был неизменен: все заняты. Очевидно, комнаты в шпионском гнезде могли получить только свои, и простому моряку, объявившемуся чуть позже, поспешили выдать ключи от номера 28.
Незамеченный в темноте, я разглядел нескольких солдат и двух рабочих, преспокойно болтавших в душной комнатке, вульгарно украшенной женскими фотографиями из журналов и иллюстрированных обозрений. Они тихо болтали, причем в патриотическом духе: «Что поделаешь, все там будем», — сказал один. «Не, я-то уверен, что меня не убьют», — ответил другой на не расслышанное мною пожелание; ему, как мне показалось, завтра пора было на передовую. «Ну, я так думаю, в двадцать два и только полгода постреляв, это чересчур», — воскликнул он, и в его голосе еще сильнее, чем желание долгой жизни, сквозила убежденность, что он рассуждает здраво, словно бы оттого, что ему исполнилось только двадцать два, у него больше шансов выжить, что умереть в таком возрасте просто невозможно. «А Париж — это неслабо; не скажешь, что здесь война, — сказал другой. — Ну что, Жюло, ты все так же насчет пороха?» — «Само собой, я так хочу туда попасть и накостылять всем этим гнусным бошам». — «Да ну, Жоффру только бы по женам министров и таскаться, ничего он больше не делает». — «Достали уже трепаться, — сказал авиатор, который был немного старше своих собеседников, обернувшись к рабочему, автору этой реплики, и добавил: — Я бы вам советовал не трещать так на первой линии, пуалю вас быстро отделают». Банальность этих разговоров не побуждала меня слушать их и дальше, я думал уже то ли уйти, то ли войти внутрь, и вдруг услышал слова, заставившие меня содрогнуться, и от моего равнодушия не осталось и следа: «Вот дела, патрон-то не вернулся; черт, поди пойми, где он сейчас возьмет цепи-то». — «Да ведь того привязали уже». — «Да привязать-то привязали, да привяжи меня так, я бы мигом развязался». — «Но замок-то закрыт». — «Закрыть-то закрыт, так накрайняк и откроется. Плохо, что цепочки не очень длинные. Что ты мне объясняешь, я вчера его всю ночь лупил, у меня все руки были в кровище». — «Ты его сегодня?» — «Не, не я. Морис. Но я завтра, патрон обещал». — Теперь я понял, зачем понадобились крепкие руки моряка. Сюда не пускали мирных буржуа не только потому, что в этом отеле угнездились шпионы. Здесь совершится чудовищное преступление, если никто вовремя не предотвратит его и не арестует виновных. Во всем этом, однако, в тихой и грозной ночи, было что-то от сновидения, что-то от сказки, и, исполненный гордости поборника справедливости и сладострастия поэта, я решительно вошел внутрь.
Я слегка тронул шляпу; присутствующие, не особо обеспокоившись, более или менее вежливо ответили на мое приветствие. «Не скажете ли, к кому мне обратиться. Мне нужна комната и чтобы принесли воды». — «Подождите минутку, патрон вышел». — «Но ведь шеф наверху», — заметил один из собеседников. — «Ты же знаешь, его тревожить нельзя». — «Вы думаете, мне дадут комнату?» — «Да, конечно». — «43-й, должно быть, свободен», — сказал молодой человек, уверенный, что его не убьют, потому что ему двадцать два года. И он слегка подвинулся на диване, освобождая мне место. «Открыли бы что ли окно, дымища-то здесь!» — сказал авиатор; и действительно, каждый курил трубку или сигарету. «Да, но закройте тогда ставни, знаете же, что нельзя светить из-за цеппелинов». — «Не будет больше цеппелинов. В газетах написали, что они все попадали». — «Не будет больше, не будет больше — да ты что об этом знаешь? Вот посидишь, как я, год и три месяца в окопе, собьешь свой пятый бошевский самолет, тогда и говори. Не надо верить газетам. Они вчера летали на Компьень, убило мать с двумя детками». — «Мать с двумя детками!» — с глубоким состраданием и огнем в глазах воскликнул молодой человек, рассчитывавший, что его не убьют; его волевое и искреннее лицо очень располагало к себе. — «Что-то нет весточки от Жюло-старшего. Его крестная не получала от него письма уже с неделю, и это первый раз он ей так долго не пишет». — «Это кто это, его крестная?» — «Эта дама, у которой клозет чуть ниже Олимпии [120]». — «Он с ней спит?» — «Что ты такое говоришь? Она дама замужняя, вся такая очень важная. Она ему денег посылает каждую неделю, потому что добрая. О! это шикарная женщина». — «А ты-то его знаешь, старшего Жюло?» — «Знаю ли я его! — пылко ответил молодой человек двадцати двух лет. — Да мы с ним кореша. Таких как он, на свете не сыскать, и друг хороший — всегда поможет. Да… Вот беда-то, если с ним стряслось чего». — Предложили партию в кости, и молодой человек лихорадочно засуетился; он бросал кости, вытаращив глаза, и выкрикивал номера — можно было догадаться, что у него темперамент игрока. Я не расслышал, что ему сказали, но он воскликнул с досадой: «Жюло — кот [121]? Это говорят, что кот. Да какой он к черту кот! Я сам видел, как он своей бабе платил, — да, видел. То есть, я не говорю, что Жанна Алжирка ему совсем ничего не давала, но она ему не давала больше пяти франков, а баба была при борделе и получала по пятьдесят франков в день. Брать по пять франков, так это надо быть полным идиотом. И теперь, как она на фронте, жизнь у нее тяжелая, согласен, но она получает сколько хочет, и не посылает она ему ничего. Жюло — кот? Много таких, кого можно назвать котами, если уж так посмотреть. Он не то что не кот, он дурачина самый натуральный». Старший, обязанный патроном, наверное, по возрасту, блюсти некоторую воздержанность, слышал, возвращаясь из уборной, только конец разговора. Он не удержался и бросил на меня взгляд; казалось, он был явно недоволен впечатлением, каковое могла произвести на меня эта беседа. Не обращаясь непосредственно к двадцатидвухлетнему молодому человеку, намеревавшемуся, по-видимому, изложить теорию продажной любви, он сказал как бы вообще: «Вы разговариваете слишком уж громко, окно открыто, а некоторые люди в это время спят. Что, не ясно? Если патрон сейчас вернется, то вам не поздоровится».