Парадиз (СИ)
Дебольский впервые смог внимательно ее рассмотреть. И передернулся: до чего она постарела. Хотя нет, тут же напомнил он себе, — повзрослела. Да и потом, он-то не помолодел, мальчиком не остался. С чего бы время должно было пощадить ее.
Ей сейчас тридцать пять, так же, как и ему. И, пожалуй, — Дебольскому пришлось себе признаться — дело просто в том, что ему трудно смириться и принять эту женщину. В ней не осталось ничего от той хрупкой конопатой девочки. Которая и красивой-то никогда не была.
Зарайская же — нынешняя Зарайская, — если быть объективным, с учетом скидки на возраст, — стала красива.
Он снова поднял глаза на стекло. Зарайская устроилась на Жанночкином кресле — кривом, немыслимо жестком и неудобном агрегате с нелепо глубоким сиденьем. Всем, кому когда-либо приходило в голову опуститься в него, было некомфортно. Любой человек чувствовал себя скованно и неловко. Либо проваливаясь в какие-то глубины, нелепо выставив колени, либо конфузливым манекеном замирал в неестественной позе, не касаясь спинки.
Зарайская же устроилась легко и свободно, будто и не заметила его конструкции. Будто ей было удобно везде.
Она сидела на самом краю, едва касаясь кожаного плаца, опершись острыми локтями на столешницу и подвернув скрещенные — переплетенные, будто надломленные в щиколотках, — ноги глубоко под сиденье. Гибкая спина ее изогнулась, плечи поднялись в естественно-расслабленной позе, и острые, как в молодости, лопатки проступили под джемпером.
Зарайская снова смеялась, и ее тонкие, подвижные, как у мальчика-подростка, губы были накрашены ярко-алой помадой. Дебольский со своего места — через длину всего отдела и толстое стекло — видел ее глаза. А значит, ресницы — когда-то прозрачные и белесые — теперь были густо накрашены.
Ничто не напоминало о той девочке, разморенной солнцем и морем. И он мог бы принять ее длинные белые волосы за натуральные, если бы не знал, что от природы Зарайская блондинкой не была.
Под течение этой мысли она вдруг подхватилась с кресла так же легко, как и села, не привязанная к земле силой притяжения, — юбка на мгновение всколыхнулась, передернулась складками и снова тяжело опала вокруг колен.
Зарайская стремительной танцующей походкой вылетела из кабинета. В его сторону она так и не взглянула. Да и на других коллег-мужчин тоже. Что не мешало дурачку-Волкову влюбленно смотреть ей вслед.
Под пышным букетом остались изумительно ровным веером разложенные папки.
8
Зарайская вспомнила о нем уже после обеда, а точнее, ближе к концу рабочего дня. Когда успела перезнакомиться со всеми членами коллектива. Мгновенно интимнейше сдружиться с Жанночкой, которая теперь следовала за ней неотступной тенью, забыв, кто ее настоящий шеф. Дебольский даже раз видел, как Сигизмундыч сам наливал себе кофе.
Перекинуться парой вежливых улыбок с Антоном-сан, протянув ему для пожатия тонкую, без каких-либо побрякушек кисть. Тайм-менеджер пожал ее походя, но на новую коллегу взглянул и даже уделил две минуты, прервав свой жесточайший график. А надо было знать Антона-сан, чтобы оценить такой поразительный пиетет.
Волкова она почти не заметила, но на бегу одарила такой ласковой, как для ребенка — брови ее на мгновение встали домиком — улыбкой, что парень остался стоять, неловко приподнявшись с поджимающего колени стула, даже тогда, когда Зарайская скрылась за дверью. Покраснеть и опуститься его заставил только неделикатный смешок Попова. Который сам по себе был нонсенсом. Не в привычках этого робкого, доброжелательного человечка было куражиться над коллегами. Да и вообще, странным казалось такое очевидное недоброжелательство с его стороны. Все остальные приняли блат Зарайской как должное и уже даже не возмущались: ну подумаешь, директорская подстилка, с кем не бывает. Попов же знакомился с ней сквозь зубы, трусливо не поднимая глаз, спрятанных за толстыми линзами очков.
Зарайская сделала вид, что ничего не заметила. И танцующей походкой вышла из кабинета: переговариваться с IT-шниками по поводу программ.
О Дебольском она снова забыла.
И только тогда, когда он уже решил подойти и сухо поздороваться сам, она вдруг поймала его в пустом коридоре по пути из курилки. Возникла из ниоткуда, прежде чем появиться, на долю мгновения окунув в горький запах духов.
А потом Дебольский ощутил, как к его щеке прижалась другая холодная щека:
— Привет, Сашка, — буднично, так, будто расстались вчера, улыбнулась она куда-то в сторону.
И, может, Дебольский вздрогнул бы от давно забытого ощущения или почувствовал возбуждение, испуг, томление — что-то еще, чего ожидаешь от себя в подобных случаях. Но не успел.
Так же быстро, как появилась, она бросила:
— Мне сейчас некогда — давай потом! — и, легко переступив через порог двери аварийной лестницы, скрылась из коридора. Дебольский успел заметить, что с юности у Зарайской изменилась фигура: она стала женственной. Прежде, чем быстрый речитатив каблуков застучал по лестнице.
Зарайская ушла, а запах ее духов в коридоре остался.
Вечером Дебольский пришел домой, сам еще толком не разобравшись, что по поводу всего этого думает. Пришел, чтобы в дверях к нему сразу кинулась жена:
— Сашка, Саш! Бабушка… умерла.
И мгновенной мыслью у Дебольского промелькнуло: «Только этого не хватало».
А с языка слетело бессмысленное и неуместное:
— Когда?
Лицо Наташки тоже было скорее напряженно-испуганным, нежели горюющим. Как случается в людьми в первую минуту растерянности.
Она сжимала пальцами его предплечья и смотрела на Дебольского тем взглядом, который в сложной ситуации свойственен практически всем женщинам, живущим с мужчиной. С надеждой и нетерпеливым ожиданием.
Будто мужик — это господь бог. Который по долгу своему обязан решить все ее проблемы. Обязан и, главное, — может.
Дебольский неловко, одной рукой, — второй прижимая к себе сумку с ноутбуком — обнял жену. И почувствовал первый прилив раздражения. До чего все не вовремя, будто нарочно.
— Мать даже не позвонила, ничего мне не говорила. — Наташка плакала, орошая слезами плечо его новой замшевой куртки: — А я же…
Раздражение усилилось. Ну что «она же»? Смогла бы в хорошую больницу устроить: а она что, президент? Опять бы просила Дебольского: Саша, реши, Саша, помоги. А он что? Тоже простой смертный. И потом, возраст: ну восемьдесят шесть лет, когда-то же надо умирать.
— Ну ты что, хороший, ну не плачь, — сказал Дебольский. Так, как говорил в подобных случаях с незапамятных времен. И подозревал, что то же делают и девяносто процентов остальных мужиков. А еще это отвратительное, мерзкое слово, которое использовалось по отношению к каждой. Но он хотя бы не говорил «зайчик», и уже этим можно было гордиться.
Наташка зарыдала, пряча лицо у него подмышкой.
У Дебольского же была своя философия: если начинать потакать и утешать — а это само по себе и неприятно, и тошно, и вечно не знаешь, что сказать, — женщины только больше раскисают. С самого начала надо найти в себе мужество — на что не всегда хватало силы воли — промолчать. Пусть сама соберется, возьмет себя в руки — всем будет только легче. И в первую очередь ей же самой. Слезы как зараза: чем больше плачешь, тем больше хочется. А вот если не начинать себя жалеть, то и переварится все намного быстрее.
Наташка, любимая и родная, по правде говоря, была намного любимей и роднее, когда улыбалась.
В этот момент в коридор выглянул Славка, удивленно и настороженно посмотрел на мать и тут же скрылся. Дебольский понял, что тот разделяет его чувства.
Собирались неожиданно долго: Наташка настаивала, чтобы оба оделись во все черное. Но «всего черного» в доме не находилось. И сдержать недовольство Дебольскому было не так просто. Он никогда не понимал этой лицемерной традиции. Какая разница покойной старухе: придет он на похороны в черной или серой рубашке?