Парадиз (СИ)
В машину загрузились уже в сумерках, и Дебольский позвонил Попову — попросил предупредить завтра, что у него «непредвиденные».
Хотя Сигизмундыч никаких «непредвиденных» не признавал. Сам он никогда не болел, не опаздывал, не попадал в «ситуацию». Переплюнуть его по части пунктуальности мог только Антон-сан. А шеф искренне считал, что даже если ты умер, то должен еще как минимум отработать положенные по закону две недели.
Славку решили оставить у матери Дебольского, чтобы не таскать на похороны. Как выражалась Наташка: «не наносить психологической травмы». Хотя Дебольский подозревал, что в таком случае смерть незнакомой ему прабабки ассоциируется у мальчишки с радостным: два дня в школу не ходить. Несмотря на то что стояла уже весна, Славка все никак не мог как следует влиться в расписание: с трудом вставал по утрам, не мог спокойно высидеть все уроки. Даже иногда звонил из школы матери и канючил, чтобы его забрали домой. Наташка такие случаи скрывала, Дебольский все равно узнавал. И, коря себя в душе, жестоко отчитывал сына, вымещая какой-то подспудный страх, что тот вырастет тряпкой и размазней.
Да еще эти очки. Дебольский глянул в зеркало заднего вида и подумал, что, может, Наташка права. Прооперировать сейчас, чтобы забыть раз и навсегда об этой унизительной неполноценности.
Он свернул с шоссе и вырулил в сторону родительского дома. В последнее время Дебольский бывал тут все реже и реже. Поначалу, когда они только поженились с Наташкой и еще снимали квартиру, Дебольский жутко скучал по родителям — в первую очередь по материным котлетам. И при каждом удобном (да и неудобном) случае старался заскочить, забежать, посидеть там пару часов. И еще целых два года по привычке называл «домом» не съемную однушку, а удобную родительскую квартиру.
Потом Наташка научилась готовить, и он привык.
Теперь поездки к резко постаревшим родителям стали тягостной необходимостью. Нет, Дебольский очень нежно любил мать, уважал отца. Но пять часов из собственного выходного — а меньше не получалось, — на такую жертву не всегда хватало решимости. Да и звонить он частенько забывал.
Растревоженная мать уже ждала у порога. Скорбно подняв брови, отчего на лбу ее сложилась уже глубокая от возраста, мясистая складка.
Наташка прямо от дверей упала в ее готовые объятия. И женщины заплакали хором.
«Ну, понеслось», — со вновь всколыхнувшимся раздражением подумал Дебольский.
И подсознание его возликовало от того, что эту неприятную обязанность взяла на себя мать. Он не умел утешать, как-то терялся от этого, его пугало чувство собственной беспомощности. А потому чаще старался дистанцироваться. Не любил пустопорожних слез. Мужик, по его мнению, плакать вообще не должен был. Сам он в последний раз источал слезу в начальной школе, всегда ставил сыну в пример. И даже добавлял, что если тот не перестанет плакать — отец перестанет его любить. Конечно, говорил он это не серьезно и мысли не допускал, что Славка может верить.
Впрочем, за женщинами он право на слезы признавал. Хотя сам и не терпел. Поэтому деликатно оставил Наташку матери: пусть они там вдвоем проплачутся, пожалуются, пожалеют друг друга и успокоятся.
А сам с делано озабоченным видом задержался в коридоре. Взял Славку за плечо.
— Ты знаешь, как себя вести? — присел он перед сыном на корточки и надел на лицо воспитательное выражение, которое всегда полагается взрослым в общении с ребенком.
— Па-ап, ну ты чего? — Славка пальцем поправил сползающие на нос очки: — Я уже оставался у бабушки.
— А сегодня надо себя особенно хорошо вести, понимаешь? Видишь, мама расстроилась, не надо ее огорчать, понял?
Славка кивнул с очень серьезным видом, и его сосредоточенная очкастая мордашка приобрела напряженное выражение.
— Ты же мужик, да?
Дебольский прислушался к женской болтовне в кухне.
— Ну что ты Наташенька… Любовь Семеновна, царствие ей небесное, такую долгую жизнь прожила, не болела. Главное, что долго не болела…
С семьей родителей они давно уже срослись. Трудно было и представить, что когда-то он еще не жил с Наташкой. Только поначалу, когда он привез жену из Питера, было трудно. Мать ревновала и бесконечно назойливо названивала, выпытывала: ну когда, когда же он, наконец, снова к ним придет, — ведь единственный сын. Выдумывала причины и поводы, могла даже начать набирать в восемь утра.
Дебольский относился с пониманием и старался оберегать мать. Наташка не понимала и раздражалась, возмущалась, даже пару раз закатывала истерики. Ей вообще поначалу в Москве было тяжело.
Но потом сжилось. Мать незаметно начала называть Наташку «дочкой», а когда родился Славка, несколько месяцев безвылазно сидела у них дома, ухаживая больше за снохой, чем за ребенком.
Славку в доме родителей баловали до безобразия, в ответ на недовольство мать только горестно вздыхала: «Ведь единственный внук», — и лезла не в свое дело, намекала, что пора бы второго. Дебольский отмалчивался. В такие моменты ему меньше всего хотелось затевать всю эту канитель по второму кругу.
Голоса с кухни приблизились:
— Ну все-все, Наташенька. Ты мне только скажи… если что, я ведь сразу… Наташенька, может, сейчас что нужно? Ты скажи, ты не думай, я ведь…
Дебольский резко, так что громко хрустнули суставы, поднялся и чересчур, пожалуй, громко окликнул:
— Поехали! Время уже!
В дверях тоже плакали. Наташка рыдала. Ему даже пришлось сделать красивый жест: застегнуть на ней сапоги — вспомнить раннюю молодость и годы ее беременности.
— Ну все, пора, там, наверное, матери твоей надо помочь. — Это был удар по совести, по нервам. Наташка, с ее несколько болезненным чувством ответственности, конечно, заторопилась:
— Да-да, поехали.
Когда они выходили, мать, глядя им вслед, вытирала в дверях мокрые от слез глаза. Дебольский категорически не понимал такой манеры плакать за компанию. Ему от этого становилось тошно и хотелось убежать куда подальше.
«Тойота» присоединилась к женщинам: прониклась значительностью момента и завелась как родная.
Дебольский включил передачу, последний раз бросил взгляд на окна родителей. И увидел, как Славка — в распахнутой куртке и без шапки — выбежал на балкон. Высунул руку в открытое окно остекления и, отчаянно маша, звонким голосом закричал:
— Пока-а!
— Пока-а! — Лёля стояла на самом краю обрыва. Ноги ее в больших розовых сланцах терялись в валунах у самой каменистой кромки. И короткая юбка зеленого летнего платья полоскалась на ветру, била по худеньким ногам.
— По-ка-а! — кричала Лёля.
И они махали из лодки руками, подпрыгивая на сиденье, тянулись назад. Так, что лица окатывало брызгами из-под чихающего мотора.
Лодка тряслась и билась на волнах. Ноги по щиколотку утопали в мутной, пахнущей рыбой воде, в которой плавала сеть и кружка. И рюкзак для продуктов, который они положили между собой, чтобы не намок. А тот, пользуясь тем, что на него никто не смотрит, тихо соскользнул в лужу — разнежился, впитывая грязную воду.
А они махали и кричали Лёле:
— Пока! До вечера! Не скучай!
Ветер трепал ее волосы, бросал на лицо, в глаза, хлестал по плечам. Юбка билась и поднималась, открывая красный треугольник купальника.
— Пока-пока! — раскинула она руки, подол подхватило порывом ветра, дернуло в сторону. Казалось, и сама ее тонкая худенькая фигурка сейчас оторвется от скалы — улетит в колкие перистые облака. — Ве-те-ер! — звенело в скалах, и тревожный шепот сосен вторил ей, шепча: ветер, ветер колышет нас…
— Ве-те-ер, люби меня-я! — раскинула она ладони. Тонкие, девичьи, почти прозрачные. И солнце веснушками вызолотило теплую кожу цвета разбавленного водой молока: светлого, легкого, пахнущего солнцем, морем, хвоей… и любовью.
— Люби меня, ве-те-ер… — кричала Лёля.
— По…а-а-а… — разносилось над морем. Лодка, чихая мотором, ударяла носом о волны: дыбилась на вершины, падала во впадины. Перебивая и перемалывая пенное волнение, мчалась вперед, отдаляя фигуру на берегу. Сашка и Пашка, развернувшись на доске-сиденье, схватившись за жесткие режущие пальцы борта, махали руками. Пока! До вечера!