Лесовик
– Извини. Хорошо, когда же нам лучше переговорить?
– Не переговорить, а поговорить, и твой вопрос о «когда» тоже не спасает положения. Безнадежно. Ладно, сейчас все равно нет времени. Ты иди и дремли.
Она прошла мимо меня. «Поговорить, конечно же, придется, – размышлял я, – уговаривать сразу, чтобы она легла в постель вместе с Дианой, нельзя, сначала нужно подготовить ее к такому разговору. Я как следует все продумаю и завтра первым же делом займусь этим». А сегодня оставалось закончить другие дела (не столь безотлагательного свойства).
Я вошел в столовую, где на столе стояло четыре накрытых горшочка с супом, и направился к книжным полкам налево от камина. Здесь у меня хранилось десятка три работ по архитектуре и скульптуре и примерно около сотни книжек – на простой бумаге, в обычных обложках, хрестоматийные английские и французские поэты, причем антология обрывалась задолго до наших дней; Малларме и лорд де Табли – самые современные рифмоплеты в моем собрании. Я не держу прозаиков, нахожу их труд ничтожным и никчемным занятием. Даже в самых лучших своих произведениях они способны – хорошо, если правдиво, – отобразить лишь несколько малозначительных моментов нашей земной многосторонней жизни, с претензией на то, что отображать жизнь – в их компетенции. Представьте, что вас охватило душевное волнение, любое волнение, вы почувствовали что-то особенное, и теперь задумайтесь хотя бы на минуту: как отобразить это чувство в романе, не в средненьком рассказике, а в произведении на уровне Стендаля или Пруста, – и вы сразу поймете жалкую неспособность всей прозаической литературы выполнить задачу, которую она ставит перед собой. Сравнение покажет, что самые скромные произведения визуальных искусств являются подлинным успехом в отображении как материального, так и духовного, тогда как поэзия – лирическая поэзия по крайней мере – одинаково удалена и от литературной прозы, и от реальной жизни. По сути, она автономна.
Однако та книга, за которой я пришел, не принадлежала ни к одной из указанных категорий. Это был объемистый труд Джозефа Торнтона «Призраки, привидения и другие суеверия в фольклоре британцев», второе издание, вышедшее в 1838 году. Я снял книгу с полки, налил себе среднюю порцию виски (примерно тройную по меркам, принятым в барах) и отправился в спальню, где устроился в своем кресле, обитом красной кожей.
Торнтон уделил почти три страницы Андерхиллу в главе «Чародеи и заклинатели», но статья касалась в основном визитов Андерхилла из потустороннего мира, которые якобы имели место на протяжении полутора веков или около того со дня его кончины, в ней также описывалось то второе существо, которое, как некоторые утверждали, бродит вокруг постоялого двора с наступлением темноты, производя звуки, похожие на шуршание и потрескивание. Тема убийств и связанных с ними событий была разработана поверхностно, – видимо, из-за нехватки времени или попросту за отсутствием живых свидетелей. Торнтону не удалось проследить какой-либо связи между Андерхиллом и двумя нераскрытыми преступлениями, и он удовольствовался записью предания, бытующего среди жителей Болдока, Ройстона и крестьян из окрестных деревушек, которые настойчиво и упорно утверждали, что данный субъект овладел «загадочным бесовским искусством» наносить вред на расстоянии безрассудным смельчакам, осмеливавшимся перечить ему, «устраивая так, что его жертвы разрывались на куски руками, сотворенными не из плоти, так что никто из поселян не решался появляться вблизи его дома даже днем, не говоря уже о ночи, из боязни, что нечестивый взгляд доктора остановится на прохожем и сделает его очередным объектом запугивания или мести».
Не имея точного представления о том, что, собственно, я разыскиваю, я прочитал без особого внимания пять-шесть длинных параграфов или, точнее, перечитал их уже в десятый раз. Затем, приближаясь к концу статьи, я наткнулся на пару новых предложений, и, сколько я ни напрягал память, я не мог вспомнить, чтобы раньше они попадались мне на глаза: «…таковы были обстоятельства, сопутствующие погребению этой одиозной личности, ибо таковой, я полагаю, он и являлся, даже если судить по самым снисходительным меркам, какая бы доля правды ни заключалась в многочисленных свидетельствах о его колдовстве. Имущество, то ли по случайности, то ли по злому умыслу, подверглось, как видно, уничтожению: большая часть книг и бумаг погибла, будучи преданной огню (сему деянию я не нахожу никаких оправданий) на второй день после его кончины; некоторое количество книг по его собственному распоряжению было положено в могилу вместе в телом; отдельные страницы дневника сохранились в библиотеке колледжа Всех Святых в Кембридже, где учился Андерхилл. По поводу данной старинной рукописи должно заметить, что она не заслуживает досконального ознакомления и привлечет внимание лишь тех, чье любопытство касательно обычаев той во многом варварской эпохи окажется достаточно сильным для того, чтобы побороть естественное отвращение, сим документом вызываемое».
У меня возникло смутное ощущение, что в последних строках этого текста таится нечто странное. Почему Торнтон, в остальном жаждущий заразить читателя своим энтузиазмом – вплоть до призывов (по-моему, даже чересчур настойчивых) приложить усилия и лично проверить подлинность источников, – упоминая о дневнике и его местонахождении, тут же предостерегает читателей, чтобы те не брали на себя труд «досконально ознакомиться» с ним? Ладно, загадку такого рода можно прояснить буквально завтра же. Если рукопись Андерхилла находилась в библиотеке колледжа Всех Святых в начале XIX века, есть основания полагать, что она до сих пор там. В любом случае я решил съездить утром в Кембридж и разузнать на месте. Трудно объяснить, почему я сразу же принял такое твердое решение.
Между страницами с описанием «предрассудков», касающихся Андерхилла, я хранил несколько бумаг, имеющих к нему отношение и попавших в мои руки «по наследству» вместе с гостиницей. Главным образом это были вырезки из местных газет времен королевы Виктории, не представляющие большого интереса, но в них приводились показания, сделанные одной служанкой в более ранний период. В прошлом я считал и эти бумаги малоинтересными, не заглядывал в них лет пять-шесть, но теперь почувствовал, что они важны для меня. Я развернул иссохший от времени одинарный лист голубоватой бумаги.
Я, Грейс Мэри Хеджер, горничная в услужении у господина Сэмюэля Роксборо, будучи 54 лет от роду и христианского вероисповедания, официально заявляю и свидетельствую о том, что вчера ввечеру, месяца марта, третьего дня, года одна тысяча семьсот шестидесятого от Р. X., в пятом часу пополудни я вошла в малую гостиную (которая в те времена была частью теперешнего обеденного зала) по своим домашним обязанностям и заметила там незнакомого господина, стоящего у окна. Его одежда походила на одеяние его преподобия старого мистера Миллиншипа, как я видела его еще будучи маленькой девочкой. Он был очень бледен, но лицо все в красных рубцах, нос длинный и повернут набок, а рот как у женщины. Он показался мне в угнетенном расположении духа. Когда я спросила, что ему угодно, его больше не было, он не покидал прихожую, он вдруг куда-то подевался. Я была весьма напугана и громко вскрикнула и лишилась чувств, и ко мне пришла моя госпожа. Я не желала бы увидеть снова этого господина даже за сто фунтов. Правдивость вышесказанного подтверждаю.
Грейс Мэри поставила под документом аккуратную подпись, и некто по имени Уильям Тоддердейл, приходский священник, который, очевидно, и сделал запись показаний, засвидетельствовал документ. Эти двое принесли мне душевное успокоение – по крайней мере в одном: три точно подмеченные приметы лица уже сами по себе служили красноречивым фактом, даже если не принимать во внимание схожесть одежды с чем-то вроде пасторского одеяния, сравнение с которым и могло прежде всего возникнуть в сознании Грейс, помнившей о встречах с престарелым священником, носившим нечто подобное в двадцатых годах восемнадцатого века.