Дневники 1926-1927
И так жили на фабрике тихо и мирно, прощая завхозу все его грехи вольные и невольные, но вот однажды завхоз поставил на своем дворе пожарную машину, взял кишку и залил водой двести грачиных гнезд — вот тогда вдруг началось среди рабочих волнение.
— Прежде тут барин жил, — говорили рабочие, — и барской жизни грачи не мешали, и сам завхоз жил с женой, и маленьким детям его грачи тоже спать не мешали, а вот завел любовницу, то грачи стали помехой, барин какой: грачи спать мешают с любовницей!
А на фабрике этой рабочих и служащих восемь тысяч человек, и у всех восьми тысяч завхоз теперь был на языке. Рабкор написал корреспонденцию, явилась комиссия, разобрали все дело, и оказалась большая растрата у заведующего хозяйственной частью этой большой текстильной фабрики.
«А все грачи, — говорили потом рабочие массы о сидящем в тюрьме завхозе, — жену выгнал с маленькими детьми, никто слова не сказал, и что с любовницей жил — все ничего, и что воровал, разве это не было известно, платить алименты за семерых детей, жить с молодой любовницей в наше время невозможно, конечно, знали и молчали, а вот когда человек залил двести грачиных гнезд, тут все и пошло. Значит, грачи». (До того зазнался, что потревожил грачей, — вдруг все и провалилось.)
— Волки костров не боятся, потому что костер без ног, это волки хорошо знают, что костер без ног, не побежит…
— В Бога верю, а креста надеть не могу.
Одно время думали осушить это болото — вот было горе охотникам! — явились землемеры, стали искать, нивеллировать и не могли найти, куда спустить воду. Теперь от всей затеи остались тут одни только визирки землемеров, по которым охотники, часто блуждая, спасаются и приходят домой.
Речка Протомойка, и такая тут чертоломина, непроходимый олешник, обвитый хмелем.
Приболотица.
Самоварный мастер Сергей Житников из Карабанова был 5 лет в герм. плену, полюбил хозяина, вернулся домой — жена умерла, дети девочки, вырастил, выдал последнюю и возвращается в Германию.
23 Июля. Серое утро, чуть накрапывает дождик, деревья стоят вдумчивые.
26 Июля. В «Любовь Алпатова» надо заключить идею «Любви Ярика», т. е., что люди высшей породы ради своего «идейного» дела пропускают жизненное, то, чем живет весь мир, и так непременно обращаются в Дон Кихотов, — это раз, второе — психология Дульцинеи: надо анализировать психологию зарождения Дульцинеи, абстракции любви, надо создать Дон Кихота нашего времени.
27 Июля. Вчера погода с великой суши, продолжавшейся очень долго, резко переменилась на дождь — ветер. Прохладно. За это вёдро скосили почти совершенно луга. Рожь готова.
Мои сны часто бывают поэтически-символической переработкой пережитого, и я почти всегда догадываюсь, откуда что взялось. А иногда бывает в полусне видится действительность, почти воспоминание пережитого, и так закладывается, как бы грубое, каменное основание самому дальнейшему сну, второму легкому художественному этажу, в котором дается поэтически социально-моральное истолкование грубой жизни нижнего этажа.
Так сегодня ночью я был у себя в Хрущеве, пришел я в родной дом к мужикам за хлебом. Те самые комнаты, где когда-то жил Кудрявый Курымушка, были засыпаны подсолнухами, в спальне матери висела дуга и хомут, и бывшая горничная Дуняша, теперь владычица, ругалась скверными словами, но снисходительно предложила мне тарелку квасного теста, и я ел его украденной ею серебряной ложкой с вензелем моей матери. Муж ее Архип ждал малейшего повышения моего голоса, чтобы выгнать меня, и мне было очень больно, и люди эти были очень враждебны. Но потом, как бы спасаясь из своего последнего унижения, я раздумывал: люди как люди, не в них дело, а разве мы, занимая, напр., в Иваниках дом, хозяин которого был расстрелян, жили в нем, раздумывая о правах своих на жилище покойного хозяина, и кто не был унижен в то время, кто был в своей наглости виноват лично. Напр., эта тупая учительница Довголь, старая дева, почтительно сидевшая за столом моей матери, сидела теперь в суфлерской будке под полом, засыпанном подсолнухами, и диктовала актерам пьесу так же добросовестно, как почтительно в прежнее время сидела у Марьи Ивановны за столом. Так обидно, что книги моей библиотеки она приспособила к школьной библиотеке и не хотела мне их возвратить. Но ведь не она в этом виновата: время такое.
Надо непременно всем простить, чтобы этим выбраться из своего унизительного положения. Так было в первом этаже моего сна, а потом мне представилось, будто на маленькой лошадке еду я верхом по краю оврага, а по другой стороне мчится, храпит, оскалив зубы, огромный вороной бешеный жеребец и вдруг бросается вниз в овраг и на эту сторону, чтобы разорвать меня в клочки. С риском разбиться вдребезги я пускаю своего конька вниз, в обрыв, взбираюсь на тот берег и еду дальше, и дальше совсем уже почти отвесный головокружительный обрыв, разделяющий нас со страшным вороным жеребцом с оскаленными зубами. Однако тому и такой обрыв нипочем, он низвергается и лезет на нашу сторону, и я в ужасе, чувствуя, как он сзади меня наседает, дышит — палит, бросаюсь с коньком в пропасть и, пока выбираюсь наверх, слышу за спиной, и тот выбирается и хрипит. Но теперь уже нет у меня больше сил удирать: пусть будет, что будет, пускай уж лучше он меня рвет, только не надо оглядываться. И я еду и еду, и ничего не случается. Наконец, думаю, что жеребец меня бросил, я осторожно оглядываюсь — и вдруг оказывается, что бешеный жеребец не страшный, а простой лошадкой трусит обыкновенно сзади меня и что, значит, не рвать он меня хотел, а просто быть в обществе моей лошадки.
Вот мне, семейному, значит, более натуральному, хочется просто иметь дом, собственный, точку опоры. А холостяк более утончен — дом его заключается в точном распределении дня, в удовлетворении своих привычек, обеспечивающих ему душевное равновесие.
Я, однако, только допускаю себе дом, а в душе, в затаенности как бы выжидаю момент, чтобы взорвать эти наседающие на меня привычки, «образ быта» и вдруг, обманув кого-то, вырваться на свободу в бездомье общего всем дома природы. С точки зрения «государства» я ненадежный человек, и эта какая-то коренная неоформленность, способность перемещения из формы в форму, как во сне, есть главное мое свойство и вместе с тем свойство вообще русского «коренного» человека. Отчасти и профессия сложилась по этому свойству: жизнь будет сплошной фантастикой, если представить себе, что она двадцать пять лет имела основанием случайные гонорары, обеспечивающие в лучшем случае несколько месяцев жизни.
Жизнь — борьба, но борьба бывает разная и разделяется такой же определенной чертой, как у горизонта земля и небо. Огромное большинство людей бьются из-за места на земле, другие за время, как бы им куда не опоздать, словом, все они спешат занять место. Борьба за время и место наполняет весь мир, одинаково у растения, зверя и человека: такова вся жизнь. Но есть люди, которые участвуют в этой борьбе без вкуса, отдавая ей время по необходимости «естественных потребностей». У них борьба идет за мечту, или за идею, выражающую будущее, их жизнь земную определяет жизнь «на том свете», как у религиозных людей. Этих особенных людей, способных во всякое время эту жизнь отдать за ту, у нас определяли словом «интеллигенция». Но эти люди не признавали Бога, как люди просто религиозные, и свою мечту и идею о «той жизни» стремились перенести сюда, в эту жизнь борьбы за время и место удовлетворения своих естеств. потребностей. Они хотели переделать естественную борьбу всех людей между собой на общую борьбу всех вместе людей с природой (со злом природы). Этому же самому учила и церковь, и разница одна: там Бог, тут сами («сами, сами, комиссары»…)