Мы с тобой. Дневник любви
Точно так же, как на войне, теперь надо сознать себя, своё устремление и не оглядываться на падающих людей.
И ещё: правда — есть суровая вековечная борьба людей за любовь[19].
Мы стремимся друг ко другу через всякие препятствия — человек это или пусть даже Бог, — это не Бог, если он нам мешает, и не человек.
Настоящий Бог, настоящий человек нам мешать не будет, потому что наше дело правое, на этом вся жизнь стоит, и без этого вся жизнь на земле просто бессмыслица.
Начинаю себя чувствовать в этой любви как сахар в горячей воде или как воск на огне. Чувствую, что весь как-то плавлюсь и распускаюсь. Так, наверное, ещё много будет всего, пока всё во мне переплавится и выкристаллизуется.
1 апреля.
Настоящая война, и разрушительная сила, и такая же очистительная. И так же, как при войне, и воевать-то не хочется, и тоже вовсе не хочется вернуться к спокойствию порядка до войны...
Это настоящий переворот — переход от «счастливой» и глупозастойной жизни к серьёзному. Пусть от всего переживания останутся только муки, и эти муки лучше мне, чем то прошлое счастье. Пусть даже и смертью всё кончится — эта смерть моя войдёт в состав моей любви, — значит, не смерть, а любовь.
Весь этот последний период нашего замечательного и быстрого романа будет называться «война за любовь».
Глава 13 Война
Я чувствую, как весь в своём простодушном составе переделываюсь в этой войне за Л. Поэтическая лень, страх перед возможным беспокойством, особенно чего-нибудь вроде суда, и многое такое меня теперь оставили. Когда поднимается в душе неприятность, я вспоминаю, за кого война, и снова возбуждаюсь, как бедный рыцарь, поражая мусульман.
...За что ты меня сколько-то ещё и тогда (как давно это кажется!) могла полюбить, такого глупого и беспредметно-рассеянного в счастливом благополучии писателя? Вот только теперь, во время войны, собранного для жестокого и умного действия, ты меня полюбишь и...
Е. П. довела свой показ злобы до последнего: вот-вот и случится что-то! Она притворяется, лжёт, когда говорит, что отпускает меня и скоро уедет. Она сознательно хочет и ведёт к тому, чтобы разрушить мою жизнь и, может быть, довести до суда.
И ещё было во время этого бедственного дня — вдруг мелькнула мне во время езды на бульваре берёзка. Тогда из человеческого мира, в котором сейчас я живу и так страдаю, через берёзку эту я перенёсся в мой прежний мир поэзии природы. И мне поэзия эта показалась бесконечно далёкой от меня, и мне удивительно было представить себя снова, как прежде, мальчиком, играющим в охоту, фотографию.
Похоже стало, как было на войне 1914-го года увидел я во время боя какие-то церкви обитые, умученные снарядами, и вся красивая природа для меня исчезла.
Вчера доктор, вызванный к Павловне, взглянув на меня, сказал:
— А вы тоже больны, нельзя не быть больным в этих условиях.
Буду лечиться своим способом, то есть бороться за близость к Л. На этом пути помогают силы природы. Я уже чувствую, что могу быть жестоким, когда надо война так война.
И становится понятным, почему иной любящий втыкает нож в своего любимого это тоже из войны, вроде того, как на войне взрывается собственный крейсер, с тем чтобы он не достался врагу.
Звонил Коноплянцев, друг с гимназической скамьи, который, несмотря на Лёвину передачу, высказал мне сочувствие. Весть эта как первая ласточка из того мира, где всё стоит за мою любовь.
Павловна, поплакав сильно, пришла в себя, села у окна. Я поцеловал её в лоб, она стала тихая, и мы с полчаса с ней посидели рядом.
Всё может кончиться тем, что они смутно поймут, какая любовь настоящая.
Сегодня Л. наконец-то поверила в меня и написала мне об этом, что поверила: «Прими же теперь, — пишет она, — мою веру, как раньше принял любовь, и с этого дня я считаю себя твоей женой».
Так что на моё предложение брачного договора она ответила согласием через десять дней.
3 апреля.
Ночью проснулся с отвращением. Я и так-то ненавидел созданное рукой губернаторши мещанство своего «ампира»[20]. Теперь же эта война со мною за мебель разбудила во мне дремлющее отвращение к чужим вещам красного дерева. Острая боль пронзила меня насквозь, и первой мыслью было освободить землю от себя.
Но я перечитал письмо и отказался от мысли освободить всех от себя: сделать это — значит обмануть Л. (она мне сказала: «Прими мою веру»). Сделать это — значило обрадовать всех претендентов на мебель.
6 апреля.
С утра работаю и разрушаю всё без сожаления, и без упрёка себе, и даже без грусти: пришло время.
На основе пережитого можно понять идею происхождения войны. И ещё можно написать вторую книгу «Жень-шень» о том, что пришла долгожданная женщина.
7 апреля.
Вечером был у Л. Она мне говорила о своей любви ко мне как вступившей в её душу постоянной тревоге за меня и что это настоящая большая любовь. Я говорил ей тоже, что не вижу в её существе ни одного «слепого пятна».
— Никто мою душу не мог понять — только ты, — говорила она; и больше говорила, что конца нарастанию нашего чувства не будет.
— А счастье? — спросил я.
— Счастье, — сказала она, — зависит от тебя, это как ты хочешь и можешь.
«Могу!» — подумал я.
Мне было так, будто Кащеева цепь, которую принял я в жизни как Неизбежное, на этот раз разорвалась и я вкусил настоящую свободу.
Надолго ли? Ничего не знаю, но если это Ангел смерти прислан за моей душой и я хоть завтра умру, то и такое короткое счастье своё перед концом сочту за лучшее во всей своей жизни.
Это и да будет точкой моей попытки создать нам обоим как будто бы и заслуженное удовлетворение вроде счастья...
Если же попытка моя не удастся, то я, куда ты пойдёшь, тоже пойду, и мы будем вместе.
Мой загад писать ей поэмы так, чтобы они шли не в поэзию, а в любовь, провалился. Она почуяла в них писателя, и значит — это чистый провал. Но один раз в рассказе «Весна света» мною было достигнуто единство, она тогда заплакала и повторяла мне: «Не бросайте меня, я вас полюблю!»
Она писала мне письма, не думая о том, хорошо ли они написаны или плохо. Я же старался из всех своих сил превратить своё чувство к ней в поэзию. Но если бы наши письма судить, то окажется (теперь уже оказалось), что мои письма прекрасны, а её письма на весах тянут больше и что я, думая о поэзии, никогда не напишу такого письма, как она, ничего о поэзии не думающая.
Так, оказывается, есть область, в которой, при всём таланте в поэзии, ничего не сделаешь. И есть «что-то», значащее больше, чем поэзия. И не то что я, но и Пушкин, и Данте, и величайший поэт не может вступить в спор с этим «что-то».
Всю жизнь я смутно боялся этого «что-то» и много раз давал себе клятву не соблазняться «чем-то» большим поэзии, как соблазнился Гоголь[21]. Я думал, от этого соблазна поможет моё смирение, сознание скромности своего места, моя любимая молитва: «Да будет воля Твоя (а я — смиренный художник)». И вот, несмотря ни на что, я подошёл к роковой черте между поэзией и верой.
Вот тут-то, мнится мне, и показывается слепое пятно не у неё, а у меня: слепое пятно на моём творчестве. После неё не захочется описывать мне своих собак, своих птиц, животных. Вот эта её сладость духовная, поддерживаемая небывалой во мне силой телесного влечения, делает всё остальное, включая художество, славу, имя и пр., чем-то несущественным — на всём лежит слепое пятно.