Трюкач
Закидывать обезьянно-длинные руки пьяни за шею и подставить спину – и доволочить до кухни. Не годится. Ноги будут по полу бороздить. Кирзачи – следы. Что ж, придется иначе. К весу подходит Ломакин Виктор Алескерович… до 82,5 кг! Внимание! Вес взят! Кря!
Крякнешь тут! В Елаеве не меньше центнера. Амбал, одно слово. Ломакин взял его коромыслом, распределив нагрузку на оба плеча. Знатный, чабан с бараном Бяшей глядит вдаль! Скот, ты и есть скот. И тебя надлежит транспортировать, как скота, как барана Бяшу. Не споткнуться бы, не задеть бы за косяки-углы, об ванну не долбануться бы, обогнуть. Ломакин вынужден был косить пользуя боковое зрение. При всей рациональности такого способа переноски своя мерзость была, проявилась: Елаев – скот, но не баран, анатомия другая… хобот из распахнутой мотни попрыгивал-подрагивал возле самого ломакинского уха, норовил в глаз. Эдак моргнуть не успеешь, а скот непроизвольно выполнит программу минимум (Нассу в глаза!). Побыстрей бы добраться.
Да. Кухня. Трупик. Лужица. Гарь.
Ломакин мягко сгрузил зэка кирзачами в лужицу, поддержал в обхват и – разжал, Елаев-Елдаев не утвердился и упал обрезанной марионеткой, вбок от старушки, своротив табурет.
Ломакин послушал дыхание – ровное, спящее. Диагноз – смертельно пьян, полный даун. То самое, самое то: по прошествии комы разлепляешь глазенки, щупаешь мозги, неужели я ее съел?! А в какой последовательности все было? А что было-то?! Помню, пили. А еще? Помню, еще пили. А еще? Не помню! О, а кто это лежит?! А кто это ее?! Ведь не я, а? А, кто?!
Для полноты картины следовало по науке, вложить нож в руки амбалу, придать некую убедительную позу обоим. Но на это Ломакина не хватило. Тогда пришлось бы выдергивать нож из груди жертвы, прятать-запихивать хобот ЕлДаева в ширинку… Тьфу! Судя по тому, как он поступал с женщинами, полиция пришла к предположению, что маньяк-убийца был мужчиной… Обойдутся! Здесь через сорок (уже тридцать!) минут появится не полиция-милиция, а петрыэлтеры, которые тоже не побегут за милицией. А для них полнота картины – более чем. Отпечатки пальцев начнут, снимать? Ворсинки микроскопировать? Гипсовые отливки подошв?
Братцы, я не виноват!
Будешь виноват! Гнусавая, гнусь. Нет, ты понял, нет? Будешь виноват!
Да не я! Я только с зоны! Мужики… вы что?!
Вот-вот! А мужики у тебя на зоне остались, понял?! Нет, ты понял, нет?.! А н-ну вставай, пошли!.
Куда-а!
Отчитаться, коз-зел?! А н-ну пшел!
Нет, не хватило Ломакина. Разве только хватило ума разуться и под струей кухонного крана отскрести подошвы.
Он спиной ощутил стремительную тень в окне, потом шлепок о стекло извне. Застыл. Прыгнуло сердце.
Грл-л… Гр-рл-л!
Голубь! Птица счастья завтрашнего дня, чтоб тебя! Тьфу! Ладно – не ворон Невермор! Но атмосферка сгустилась. Или просто облачко набежало снаружи? Потемнело. Ломакин поймал себя на дежавю. Петербург, квартира, трупик, невменяемый истерик! И он. Мертво. Тихо. Недвижно. Или…
… движение? Бабка Ася шелохнулась? Или…
… сизарь за окном постучался, царапнул жесть подоконника: хлеба-хлеба!
Старушка тоже просила хлеба. И вот лежит… В ногах сбиты в комок какие-то очень бывшие кружева. И ноги в трех разнородных парах чулок. Уходящее старческое тепло старалась сохранить. В дыру на ступне обозначался кончик большого пальца, он был сине-серый, как бы выточенный из мрамора, и ужасно неподвижен. Ломакин глядел и чувствовал, что, чем больше он глядит, тем еще мертвее и тише становится в кухне. Вдруг зажужжала проснувшаяся муха, пронеслась над трупиком и затихла у изголовья. Ломакин вздрогнул. В момент обнаружения жилички-нежилички, в тот первый момент обстоятельства заставили его развить бурную деятельность, остальное потом-потом-потом. И вот оно, потом, – накатило. А Ломакин-то в запарке еще соображал перенести трупик, в тот первый момент. Не-ет уж! Душно, и дух пойдет. Слышишь ты дух или нет? Может, и слышу, не знаю…
Минтайная гарь перешибает радикальней, чем, к примеру, букетами и цветами всю обложить.
И рядышком, навзничь – набравшийся до бровей амбал, от которого такой перегарный дух, что даже перешибает минтайную гарь. Амбалу есть за что пырнуть бабку Асю, за пятеру на зоне! Она, она! Из-за нее! Из-за с-суки-кота! Кто пырнул? А есть сомнения? Даже у амбала не будет сомнений, когда очнется… Слушай, спросят, точно запутываясь, точно отыскивая что именно надо спросить, и как бы тотчас же забывая, слушай, скажи: чем ты ее? ножом? тем самым?
Тем самым… Которым кота. Вон торчит еще… И… и вот еще что мне чудно: совсем нож как бы на полтора… или даже на два вершка прошел… под самую левую грудь. Аккуратно! У нас на зоне так стукача подкололи!
Старушка покоилась мертвей мертвого. Но вдруг заелозил ногами Елаев-Елдаев, но сил не хватило даже на то, чтобы открыть глаза, прохрипел:
– Да… я ведь хотел… эти карты! карты… Где же карты? На раздевание!
– Здесь карты – выговорил Ломакин помолчав еще больше, надеясь на то, что амбал, вынырнув на поверхность сознания, тут же камнем уйдет обратно, в глубины алкокомы.
– Где?! – не желал тонуть обратно амбал, забарахтался. – Слабо на раздевание? И – раком! Ночь мы здесь заночуем, вместе. Постели, окромя той, тут нет, а я так придумал, что с обоих диванов подушки снять, и вот тут, у занавески, рядом и постелю, и тебе и мне, так чтобы вместе… Пять лет – без подушки, без диванов, на нарах, а?! Из-за нее, из-за твари! Где она… с-сука, кошатница! Уб-б-бью!
Елаев снова заелозил и даже приподнялся на локте. Даже разлепил один глаз и… уставился на трупик.
Ломакин изготовился. Ну? Шаг вперед и – мгновенный пережим артерии, гарантирующий отключку надолго.
Вероятно, в голове амбала замкнуло, провода перепутались. Он вдруг невообразимо светским тоном изрек:
– Я был с вами груб, Настасья Филипповна. Простите. Прощайте! И светски же попытался коротко кивнуть подбородком, потерял равновесие и грянулся назад, на пол.
Все? Можно идти?
Ломакин, хрупкой щепотью держа отмытые кроссовки в отставленной руке, перешагнул через тела. Носки бесшумны, только бы не заляпать их – отстирывать потом, сушить, хлопот… Нет у него на это времени. Вообще ни на что нет времени. Антонина уже вот-вот. Уже вот-вот!
И на пороге из кухни в кишечный тракт-коридор получил в мгновенно застывшую спину:
– Сумлеваюсь на тебя, что ты все дрожишь… Коли, войдут, станут осматривать аль искать, ее тотчас увидят и вынесут. Станут меня опрашивать, я расскажу, что я, и меня тотчас отведут. Так пусть уж она теперь тут лежит, подле, нас, подле меня и тебя…
Черт возьми! Просто какой-то штатовский киношный штамп! Уже победили, уже в кипящую сталь сбросили, уже обойму засадили, уже закопали! Но непременно – последний всплеск жизненных резервов: выскочит-выпрыгнет, из-под земли достанет скрюченной ручищей… на чем, правда, и кончается.
Да, да! – с жаром подтвердил Ломакин, не оборачиваясь. Соляной столп… Кончайся, Елдаев!!!
Значит, не признаваться и выносить не давать.
Н-ни за что! – подтвердил Ломакин. – Ни-ни-ни. Спи спокойно, дорогой товарищ!
Вместе же! Куда, сука?!
Отлить!
Эт да. Эт давай! Но потом – назад!
Ну тк!
Чего Ломакин точно не сделает – это потом – назад! Вот еще! Елаев во сне разума будет рожать чудовищ, иногда бормотать, громко, резко и бессвязно, вскрикивать и смеяться. А Ломакин, значит сиди над ним, протягивай к нему тогда свою дрожащую руку и тихо дотрагивайся до его неотросших волос, гладь их и гладь его щеки! До прихода петрыэлтеров… Ага! Ищите дурака! Но Ломакина не ищите. Не найдете. Ни Ломакина, ни Мерджаняна. Встреча у него! Бизнес!
Черт возьми! А он-то искал тихий уголок! Лег на топчаны! А тут… Рафинированная, с допустимым процентом примесей, достоевщина! Куда б только кавычки понаставить! Ид-д-диот!
Комнатка окнами на Большую Морскую! Гроб с музыкой! Иного не дано. Хибара на Раевского засвечена, а иного не дано… Ломакин стряхнул с себя достоевское наваждение, суспензию сладковатого кошмара. Да, Санкт-Петербург… но уже побывавший Ленинградом! Новые песни придумала жизнь! Кому бы пожелать такой жизни?! Нормальная квартирка, на которую зарятся нормальные бандиты-риэлтеры. Нормальная жизнь за окном: иномарки, взрывы, автоматные очереди, час бубны… Конечно, ненормальная – так ведь жизнь придумала!