Жизнь это театр (сборник)
И тут выяснилось, что такого заведения у бабы Любы нет.
— Иди на двор, — простодушно сказала старушка.
— Как — на двор?
— Ну на двор. Мы все туда ходим, к овцам, к курам. Сходишь — прикопай, лопата в углу.
Лена отправилась в сени и, повернув налево, открыла дощатую дверку. Там были шаткие ступеньки вниз, там, в крытом пространстве, на насесте уже спали куры, четыре коричнево-черные овцы лежали грудой на земляном полу, притрушенном сеном.
Лена в нерешительности остановилась.
За тонкой стеной тем временем раздался голос, звучащий совершенно как гром с ясного неба.
— Ты какаво пей, еще банка есть, — сказал этот женский грубый голос. — Батон вон ешь.
Забулькало. Потом кто-то с явственным сопением, с заложенным носом стал чавкать — прямо над головой Лены.
Еще один женский голос сказал хрипло:
— Пойду на улицу.
— Сиди! Я какаво для кого варила?
— Да ну!
— Ешь, ешь сиди, успеешь подраться.
— Ну ба!!! — заорал голос с полным ртом и выругался.
— А еще получишь, будешь дергаться, — сказала «ба» и тоже выругалась матом.
Чавканье и громкое сопенье, как в свинарнике, продолжалось.
Лена стояла в идиотском положении. Она хотела выждать, пока «ба» и эта внучка уйдут. Однако ожидание затянулось. Лена, городская женщина, переводчица с английского (технические тексты), стояла столбом и не могла себя заставить подчиниться обстоятельствам. Она не смела даже шелохнуться.
Постояв минут десять (пока за стеной чавкало, сопело, ругалось, трескало по шее, булькало «какавом»), Лена ни с чем ушла, тут же вылетела вон из избы и быстрым шагом отправилась через поле в знакомый лес, который тоже оказался каким-то редким при ближайшем рассмотрении, но кусты все-таки имелись.
Потом Лена неспешно брела на ночлег, села посидеть у пруда, ловя закатные лучи. Было тихо, тепло, пронзительно пахла трава, от воды веяло болотом, зазвенели комарики, солнце стояло и стояло над горизонтом, а потом Лена, вздохнув от нахлынувших чувств, отправилась под крыло бабы Любы.
Последние два года Лене не удавалось отдохнуть, больной отец почти не мог себя обслуживать, у нее были старые родители, мать сгорела в больнице, тайком курила в постели в первую ночь госпитализации, как-то умудрилась скрыть от Лены сигареты, а спички она добыла, видимо, у кого-то в палате. Мать не ходила уже год, и удалось устроить ее в больницу по поводу бронхита. Отец ходил, но ему было уже под восемьдесят, и он мало что понял, когда его любимая жена исчезла навеки, только все вопросительно бормотал, заходя к ней в комнату: «Леля? Леля?»
Лелей причем звали как раз Лену.
Имя матери Лена старалась не вспоминать, было больно, мама и мама.
Отец, по счастью, сохранял все навыки взрослого человека, автоматически повторял внушенные ему с детства движения, хотя уже поесть сам не мог. Зато он регулярно, сидя в кресле, «читал» газету, иногда вверх ногами, и по просьбе маленького Паши мог произнести слово «Известия», когда Паша указывал ему пальчиком и говорил «это какое словечко».
О будущем Лена не хотела думать, только все колдовала со снотворными, подбирая их так, чтобы отец хотя бы спал, но при этом не погружался на весь день в животную апатию. Но и лишнее возбуждение, наступавшее после галаперидола, необходимо было снимать. Следующая стадия отцовой болезни была неподвижность.
Но чем больше отец подходил к этому порогу, тем больше двигалась и отчаянней веселилась Лена, говоря себе «еще денек живы».
Сегодня соседка покормит папу, он ляжет, как всегда, старательно ощупав простынку и разгладив ее своими большими сухими руками, скажет как молитву «Леля-Леля» и заснет: в картофельном пюре заложены в виде разведенного порошка все лекарства, и на каждое кормление стоит в холодильнике своя мисочка. Лена тоже аккуратистка, вся в родителей.
Лена жила как бессменная санитарка, и единственным светом в окне были тихие вечера, иногда выдававшиеся у них с папой и Пашкой, когда отец не беспокоился, не кричал, а даже напевал что-то типа «Течет речка», старую казачью песню.
Пашка был беленький, волосы как соломенная крыша, глаза живые, маленькие, он уже начинал почитывать в свои пять лет, особенно титры на телеэкране. При дедушке мальчик охотно оставался, не плакал, когда мама раз в неделю бегала сдавать и брать переводы, дед тоже явно любил мальчика и пытался ему что-то втолковывать на своем языке.
— Он был с пятью стажами, — говорил дед внуку. — Вот где вся собака зарыта.
Или он произносил:
— Оставьте в покое мою тишину.
Внучок, не разбирая смысла, все равно чувствовал себя защищенным при дедушке, и вся команда — старый, малый и кот Фомочка — встречала Лену с работы радостно, хотя в квартире за время ее отсутствия на полу накапливалось как после обыска: валялись книги, подушки, газеты, тарелки, стулья на боку.
Лена кидалась убирать, Паша ей хлопотливо помогал тире мешал, дед радовался и бормотал свою чушь, хотя в ней было много мистического смысла, если вдуматься.
И вот теперь Паша в загородном детском саду на все лето, а у Лены выдался свободный вечер на закате на берегу пруда, в тишине.
Лена, радостная, вся горя от солнца (сегодня они с Пашей тоже сидели на берегу речки Пахры), возвращалась к бабе Любе, думая, что и на следующую субботу-воскресенье можно будет попробовать приехать, какое счастье, что есть соседка, простая женщина, жена глухонемого художника, которая любит деда по-своему и жалеет Лену после того несчастья.
В деревне у калиток все так же сидели селяне, старики в кепках, мужики в майках после баньки и старухи в платках.
Двое парней возились с мотоциклом, который разок взревел жутким воем и тут же заглох.
Все деревенские, однако, как бы остолбенели при появлении Лены, они смотрели на нее выпучив глаза. Парни выпрямились у своего мотоцикла и, как-то нехорошо улыбаясь, тоже смотрели на нее.
«Бред», — подумала Лена и пошла в избу.
В сенях Лена была встречена новым лицом — могучей бабой пенсионного возраста, рыжей, босой, с мокрой тряпкой в руках. Баба стояла у своей дощатой двери, и из-за ее локтя выглядывал тоже рыженький, симпатичный толстый парнишка лет восьми. Он жевал кусок колбасы.
— Гуляли? — спросила баба.
— Да, хорошо тут, — откликнулась Лена.
— Все сделали? — опять спросила баба.
Лена неловко кивнула и собралась было пройти к себе, но баба опять стала что-то спрашивать, вдруг начала громко хвалить своего внука Юрку («он всех больших здеся бьет») и что Юрка выпивает за один раз кастрюлю «какава».
— Отец говорит, растет борец, — с какой-то жуткой интонацией сказала баба.
Баба (ее звали Раиса) быстро выспросила все у совершенно потерявшейся Лены и наконец отпустила ее, причем все время держала мокрую грязную половую тряпку в руке.
Лена наконец опустилась на свой диванчик, и тут к ней робко обратилась бабушка Люба.
— Ты вот гуляла, а мы милицию вызывали.
— Да? А что случилось?
— Ничего, а мы в сумочке твоей паспорт посмотрели… Уж извини…
— Зачем это?
— Ну… Раиса сказала, что ты аборт приехала сюда делать.
— Я? Аборт? Зачем аборт?
— Ну… Раиса сказала, что ты делала аборт на дворе, ребеночка закопала…
— Ребеночка? — смеясь, воскликнула Лена. — Какого еще ребеночка? Чушь какая!
Тут до нее дошло, что пока она неподвижно стояла «на дворе», Раиса, кормя внука, прислушивалась к звукам за стеной, как и Лена, и сквозь чавканье, сопенье и бульканье «какава» она расслышала какие-то логично следовавшие друг за другом шорохи, может быть, бульканье крови? Что еще?
— Ну бред, — сказала Лена.
— Не нашли ничего, перекопали весь двор мне, — виновато моргая, сказала бабка.
Лена тем временем посмотрела в сумке и стала наводить там порядок.
— Мы твово не трогали, — сказала баба Люба. — Милиция обещалась завтра приехать, у них взрыв на сорок пятом километре, уехали на мотоцикле.
Тем временем зашумел чайник, Лена опять позвала бабу Любу поесть бутербродов и пряников, и за ужином бабушка сказала, что Раиса снимает у нее хламовницу уже третий год и хочет, чтобы дом записать на нее. «А у меня племенница во Владимире, — часто моргая, бормотала бабка. — Я на нее дом записала. А вон Васильевна записала дарственную на своего сына, а сын помер, а невестка заселилась, а Васильевну гонит, это не твой дом, а это мой дом».