Стихи
XIX
Впитывая свой сок, пачкая куст, тетрадь, множась, точно песок, в который легко играть, дети смотрят в ту даль, куда, точно грош в горсти, зеркало, что Стендаль брал с собой, не внести.
XX
Наши развив черты, ухватки и голоса (знак большой нищеты природы на чудеса), выпятив челюсть, зоб, дети их исказят собственной злостью - чтоб не отступить назад.
XXI
Так двигаются вперед, за горизонт, за грань. Так, продолжая род, предает себя ткань. Так, подмешавши дробь в ноль, в лейкоциты - грязь, предает себя кровь, свертыванья страшась.
XXII
В этом и есть, видать, роль материи во времени - передать все во власть ничего, чтоб заселить вертоград голубой мечты, разменявши ничто на собственные черты.
XXIII
Так в пустыне шатру слышится тамбурин. Так впопыхах икру мечут в ультрамарин. Так марают листы запятая, словцо. Так говорят "лишь ты", заглядывая в лицо.
июнь, 1983
* * *
Точка всегда обозримей в конце прямой. Веко хватает пространство, как воздух - жабра. Изо рта, сказавшего все, кроме "Боже мой", вырывается с шумом абракадабра. Вычитанье, начавшееся с юлы и т.п., подбирается к внешним данным; паутиной окованные углы придают сходство комнате с чемоданом. Дальше ехать некуда. Дальше не отличить златоуста от златоротца. И будильник так тикает в тишине, точно дом через десять минут взорвется.
К УРАНИИ
И.К. У всего есть предел: в том числе, у печали. Взгляд застревает в окне, точно лист - в ограде. Можно налить воды. Позвенеть ключами. Одиночество есть человек в квадрате. Так дромадер нюхает, морщась, рельсы. Пустота раздвигается, как портьера. Да и что вообще есть пространство, если не отсутствие в каждой точке тела? Оттого-то Урания старше Клио. Днем, и при свете слепых коптилок, видишь: она ничего не скрыла и, глядя на глобус, глядишь в затылок. Вон они, те леса, где полно черники, реки, где ловят рукой белугу, либо - город, в чьей телефонной книге ты уже не числишься. Дальше, к югу, то-есть к юго-востоку, коричневеют горы, бродят в осоке лошади-пржевали; лица желтеют. А дальше - плывут линкоры, и простор голубеет, как белье с кружевами.
ЖИЗНЬ В РАССЕЯННОМ СВЕТЕ
* * *
Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве. В эту пору - разгул Пинкертонам, и себя настигаешь в любом естестве по небрежности оттиска в оном. За такие открытья не требуют мзды; тишина по всему околотку. Сколько света набилось в осколок звезды, на ночь глядя! как беженцев в лодку. Не ослепни, смотри! Ты и сам сирота, отщепенец, стервец, вне закона. За душой, как ни шарь, ни черта. Изо рта пар клубами, как профиль дракона. Помолись лучше вслух, как второй Назорей, за бредущих с дарами в обеих половинках земли самозванных царей и за всех детей в колыбелях.
* * *
Ночь, одержимая белизной кожи. От ветреной резеды, ставень царапающей, до резной мелко вздрагивающей звезды, ночь, всеми фибрами трепеща как насекомое, льнет, черна, к лампе, чья выпуклость горяча, хотя абсолютно отключена. Спи. Во все двадцать пять свечей, добыча сонной белиберды, сумевшая не растерять лучей, преломившихся о твои черты, ты тускло светишься изнутри, покуда, губами припав к плечу, я, точно книгу читая при тебе, сезам по складам шепчу.
МУХА
I
Пока ты пела, осень наступила.
Лучина печку растопила.
Пока ты пела и летала,
похолодало.
Теперь ты медленно ползешь по глади
замызганной плиты, не глядя
туда, откуда ты взялась в апреле.
теперь ты еле
передвигаешься. И ничего не стоит
убить тебя. Но, как историк, смерть для которого скучней, чем мука,
я медлю, муха.
II
Пока ты пела и летала, листья
попадали. И легче литься
воде на землю, чтоб назад из лужи
воззриться вчуже.
А ты совсем, видать, ослепла. Можно
представить цвет крупинки мозга,
померкшей от твоей, брусчатке
сродни, сетчатки,
и содрогнуться. Но тебя, пожалуй,
устраивает дух лежалый
жилья, зеленых штор понурость.
Жизнь затянулась.
III
Ах, цокотуха, потерявши юркость,
ты выглядишь, как старый юнкерс,
как черный кадр документальный
эпохи дальней.
Не ты ли заполночь там то и дело
над люлькою моей гудела,
гонимая в оконной раме
прожекторами?
А нынче, милая, мой желтый ноготь
брюшко твое горазд потрогать,
и ты не вздрагиваешь от испуга,
жужжа, подруга.
IV
Пока ты пела, за окошком серость
усилилась. И дверь расселась
в пазах от сырости. И мерзнут пятки.
Мой дом в упадке.
Но не пленить тебя не пирамидой
фаянсовой давно не мытой
посуды в раковине, ни палаткой
сахары сладкой.
Тебе не до того. Тебе не
до мельхиоровой их дребедени;
с ней связываться - себе дороже.
Мне, впрочем, тоже.
V
Как старомодны твои крылья, лапки!
В них чудится вуаль прабабки,
смешавшаяся с позавчерашней
французской башней
- век номер девятнадцать, словом.
Но, сравнивая с тем словом
тебя, я обращаю в прибыль
твою погибель,
подталкивая ручкой подлой
тебя к бесплотной мысли, к полной
неосязаемости раньше срока.
Прости: жестоко.
VI
О чем ты грезишь? О своих избитых,
но не расчитанных никем орбитах?
О букве шестирукой, ради
тебя в тетради,
расхристанной на месте плоском
кириллициным отголоском
единственным, чей цвет, бывало,
ты узнавала
и вспархивала. А теперь, слепая,
не реагируешь ты, уступая
плацдарм живым брюнеткам, женским
ужимкам, жестам.
VII
Пока ты пела и летала, птицы
отсюда отбыли. В ручьях плотицы
убавилось, и в рощах пусто.
Хрустит капуста
в полях от холода, хотя одета
по-зимнему. И бомбой где-то
будильник тикает, лицом не точен,
и взрыв просрочен.
А больше - ничего не слышно.
Дома отбрасывают свет покрышно
обратно в облако. Трава пожухла.
Немного жутко.
VIII
И только двое нас теперь - заразы
разносчиков. Микробы, фразы
равно способны поражать живое.
Нас только двое:
твое страшащееся смерти тельце,
мои, играющие в земледельца
с образованием примерно восемь
пудов. Плюс осень.
Совсем испортилась твоя жужжалка!
Но времени себя не жалко