Евангелие от обезьяны (СИ)
Разумеется, внутри своей локалки, в отсутствие камер Центрального телевидения, Насрулла проповедовал прямо противоположные вещи – иначе ему уже давно отрезали бы голову за подмахивания неверным. Но в критические моменты онистскую пайку отрабатывал четко, до последнего рубля. Сейчас, например, он на чистом русском – половина моих друзей говорит хуже – струил в уши единоверцев сладкую патоку о неправомерности сопротивления федеральным силам. Аргументы были из числа чисто внутренних и человеку извне непонятных. Никаких советских братьев и раскачиваемых лодок, здесь в это не верят; но звучал муфтий убедительно, просто железно. Заливался соловьем. Обильно пересыпал речь всенепременными «Аллаху акбар», «Ин ша’а лла», «Бисми лляхи ррахмани ррахым» и прочими мусульманскими must-be. Профи – он и за колючей проволокой профи. Наверняка обучался в МГУ искусству коучинга и азам НЛП.
Вещал Насрулла громко, перекрывая своими руладами звуки тяжелой техники. Такого не заглушить ни бирушами, ни пальбой, ни даже каким-нибудь Slipknot, пущенным через наушники на полную громкость. Влезет в самый мозг. Штопором вкрутится.
– Андрюх, позвони Виктору Семенычу! – орал в телефонную трубку толстяк в безрукавке с бейджиком «Николай Кацуранис, ПЕРВЫЙ КАНАЛ». – Пусть приглушат своего Сруля на пару минут. У нас прямое включение ровно в час! Ровно в час, блядь!
Вместо ответа Андрюхи Николай Кацуранис, равно как и остальные присутствующие, услышал звук разбивающегося стекла. Группка молодых кавказцев в Dolce&Gabbana и со стрижками под битлов высыпала из подворотен по обе стороны дороги, дав по замыкающему БТР на удивление плотный залп из коктейлей Молотова. Машина тут же занялась, а журналистов обстреляли из травматики; обстрел из «Ос» с такого расстояния был скорее символическим, но не все акулы пера разбираются в таких тонкостях. Толстяк упал, продолжая что-то скулить в мобильник; несколько человек бросились вперед, за спины федералов. Другие вскинули камеры и стали яростно снимать нападавших; самые же матерые удостоили пацанов лишь взглядом и, поняв, что опасность несерьезна, потеряли к ним интерес.
Я хватаю камень и бросаю в сторону подростков. Шансов изначально немного, но почему бы не попытаться. Здесь именно тот случай, когда булыжник – орудие пролетариата – может стать эффективнее пистолета. Разумеется, только травматического, и, разумеется, если не мазать. А я, конечно же, промазал. Камень приземляется от ближайшего парня метрах в трех, не меньше.
– Рюсский свиния! Убирайтесь на хуй, рюсский свиния! Я ваш мама ибал, говно, билят! – орут подростки, уже разворачиваясь к нам спинами и собираясь разбежаться обратно по подворотням. Спины у них, как и у всех кавказских юнцов, раскачаны до неприличия. Единоборствам их обучают с детства, как русских – питию водки. Что есть, то есть, чего уж там.
Спецназ меж тем начинает усердно поливать молодых качков свинцом. Все успевают скрыться, кроме одного. Огромный небритый тинэйджер падает в метре от спасительного проулка, пуская на асфальт густые кровавые слюни. Даже издалека видно, что жить ему осталось считанные секунды. Подбежавшие бойцы, однако, сокращают и этот срок, не долго думая добив его контрольным в голову; затем окучивают очередями подворотни, в которых скрылись кавказцы. Но в погоню никто не бежит: много чести, да и возможность засады никто не исключает.
На меня все это не производит ровным счетом никакого впечатления. Если бы я душевно маялся из-за каждого убитого дагестанца, никогда не вернулся бы с войны живым. Поэтому я не то чтобы радуюсь волшебному превращению молодого пассионария в труп молодого пассионария – нет, мне просто на него плевать.
Удивительное – рядом: расистом я, верите или нет, никогда не был. Наоборот, на протяжении всех девяностых, когда поклонники Romper Stomper по всей стране опустошали прилавки магазинов с изделиями фирм Grinders и Lonsdale, я исправно огребал от бонхэдов за прослушивание пидорской музыки, нелюбовь к Родине и отсутствие пиетета к св. Адольфу. И со своей колокольни бонхэды были правы: все, что они ставили мне в вину, действительно имело место. Я ведь был музыкантом. А музыканты, за редким исключением тружеников сатанинского трэш-металла и ска-oi, – последние, кто станет тратить необходимую для творчества энергию на какой-то там национальный вопрос. Да будь ты хоть негром преклонных годов, хоть вросшей в хиджаб Фатимой, хоть каким-нибудь равом Мошиашвили: если ты способен извлечь из своего инструмента звук, от которого по коже побегут мурашки, – ты свой. Если ты читаешь и слушаешь то же, что и я, – ты свой. Ну, а если твой карман оттягивает сочная плюха, и если ты всегда готов разломить эту плюху надвое и предложить мне со словами «салам, брат», – тогда я готов идти за тобой хоть на край света, брат, мы с тобой одной крови, ты и я, и жить легко.
Что важно: мы так жили еще до Азимута. Мы, творческие парни, – мы всегда такие загадочные. Помните, в девяностых вышло черно-белое французское индепендент-муви «Ненависть» с молодым Винсаном Касселем, повествующее о криминальных буднях цветной молодежи парижских сабурбанов? Оно начинается и заканчивается одним и тем же закадровым текстом о человеке, который летит с десятого этажа и думает: «Пока все хорошо». Я все тогда не мог понять, к чему это; понял, когда громыхнуло. Так вот, мы были, наверное, последними, кто перестал считать, что все хорошо. Когда остальные хотя бы на кухнях сокрушались, роняя державные слезы в стопки с водкой, по чеченской войне и геноциду русских в Средней Азии, плевать мы на это хотели: мы оттягивались и угорали, все равно с кем, невзирая на обстоятельства, вероисповедание и цвет кожи.
Даже когда начиналась война миров, я не сразу понял, что к чему. Думал, очередная провокация плохих дяденек из-за зубчатой стенки. (Ну, вы же знаете эту хипповскую мантру о том, что все люди на самом деле братья, а войны – везде и всегда исключительно происки алчной элиты). Первое понимание пришло, когда я зашел в кабак (тогда еще работали кабаки) в обществе двоих коллег по работе, а вышел один. Точнее, вылетел: камнем, комом, орущим сгустком страха с обмоченными штанами.
Мы зашли пропустить по стаканчику после работы (тогда обычные мирные конторы еще не закрылись на бессрочные форс-мажорные каникулы), не зная, что в паре кварталов федералы подстрелили какого-то знатного борца за свободу малых народов СССР от имперского ига. В наш кабак ворвалась толпа горцев и в отместку за борца расстреляла из автоматов посетителей. Я сидел у витрины и выпрыгнул, разбив ее собственным телом, как в фильме «Место встречи изменить нельзя» Фокс разбил витрину ресторана «Астория» телом официантки. Мне повезло, я успел. А парнишка-дизайнер, который ломанулся за мной, – нет. Выпрыгнуть выпрыгнул, но на асфальт приземлился уже трупом.
Третий наш собутыльник, начальник тестовой группы, даже не дернулся. Он сидел спиной к дверям, нападавших так и не увидел. Погиб, как потом говорили, первым из всех. Двумя неделями раньше у него родилась дочь.
Верите вы или нет, но лишь тогда я понял, что собственная задница дороже идеалов всемирного братства. Что помимо десятка твоих друзей – хороших парней, способных угореть под Joy Division и закинуться с тобой легкими наркотиками в ночном клубе – в мире живут миллионы их единоверцев, имеющих с тобой общего не больше, чем с инопланетянином. Что они, уже неважно почему, давно определились со своим местом в этой истории, и это место по отношению к тебе – по ту сторону баррикад. Что именно об этом – твою мать, такое не привидится и в страшном сне! – орали еще десять лет назад все полтора более-менее адекватных, в смысле способных подискутировать, бонхэда, которых ты знал.
И что с этих самых пор, отныне и присно, больше нет для тебя ни хороших, ни плохих парней. Ты тупо делишь людей на своих и чужих. Как примитивный солдафон. Как бонхэды, топтавшиеся гриндерами на твоей голове после концертов, которые они считали антифашистскими: правы были они, а не ты. Уж так получилось, брат. Процесс необратим. Финита ля комедия.