Хреновинка-Шутейные рассказы и повести]
Накануне отъезда депутации в Москву председатель Губохоты слег. У него был жар и болела голова. Это случилось совершенно неожиданно. При подобных обстоятельствах супруга председателя наяву обнаружила сильную склонность к мистицизму: она всем знакомым звонила, что ее мужа сглазил заместитель. Конечно, конечно, он! Он такой проныра, подлипало, чернокнижник и спирит. Вот погодите, как он полезет теперь в гору. А ее бедный, бедный муж… Дальше — всхлипыванья и женские слезы в болтливую трубку телефона.
На самом же деле заместитель сроду не занимался чернокнижием. Все это сущий вздор и чепуха. Заместитель тщательно записывал в памятную книжку, что ему внушала его жена. Она говорила:
— Проси, пупсик, перевода в Москву. Обязательно, обязательно! Ах, Москва! И еще выхлопочи, чтоб нам, не в пример прочим, выдавали четыре или пять ударных пайков. Еще проси, если можно, мне каракулевый сак, муфту и шапочку. Ах, там на складах много. Хорошо бы, конечно, золотые часики… с браслетом. Себя же, пупсик, держи с достоинством, они низкопоклонства не выносят. Но все-таки как можно почтительней. А насчет какао, шоколаду, сахару, кофе записал? Ах, как я рада, что справедливость восторжествовала, наконец.
И вот экспресс — конечно же, экспресс — спешно, спешно, спешно прет, как Змей-Горыныч, депутацию в Москву. В депутации трое: заместитель, Мялин и главное из главных — мялинская лайка. Лайку раньше звали «Заливай», но теперь у ней иная кличка — «Красный партизан», хотя она совершенно белой масти. На ошейнике надпись: «Почтительнейший дар благодарных любителей охоты» и т. д.
Мялин был в величайшем возбуждении: вагон пятеро суток покатывался хохотом от его вранья. Мялин, действительно, врал так, что трижды гасло электричество. Впрочем, у него в памятной книжке тоже был целый реестр, что он должен исхлопотать для своей семьи. Для себя же он, конечно, и спросит штуцер Зулльских мастерских и еще Франкотт со стволом чок-бор.
Наконец — Москва! Людей из депутации била нервная дрожь, собаку — ничего. «Красный партизан» был еще раз начисто вычесан и вымыт зеленым мылом. После такого туалета депутацию немилосердно грызли блохи.
И вот депутация в парадных костюмах в Кремле, на месте. Лайка с ними же. Секретарь. Приемная. Заместитель, потея и почесываясь, подробно изложил цель прихода. Секретарь записал их имена и скрылся с докладом за тяжелой дубовой дверью. Депутация вытянулась, замерла. Депутацию свирепо грызли блохи. Депутация окаменела. Лайка стояла-стояла, зевнула, развалилась на полу.
А там, за тяжелой дубовой дверью…
…На тяжелом дубовом кресле, нагнувшись над столом, над ворохом бумаг, сидел он. Красный карандаш резко провел на полях, красную черту и — хрустнул.
— Товарищ, можно к вам?
— Что?
— Можно? — повторил вопрос секретарь.
— Да, да.
Он, так же согнувшись, близоруко пробегал бумагу, и синий карандаш хвостато клал за чертой черту.
— Да, да… Я слушаю… Что, лайку? Какую лайку?
И он быстро откинулся на спинку кресла.
— Ах, да-да… Помню… — Он подумал, тень улыбки на мгновенье сощурила его глаза, но он вновь согнулся над столом и, вздохнув, сказал:
— Нет, не надо.
ХОЛОДНЫЙ ДУШ
К бане шумно подкатил в автомобиле толстый. У него плохо бритые одутловатые щеки, рыжая бородка клинышком, брюшко. Весь он измученный, будто двадцать верст гнали его с этим туго набитым бумагами портфелем.
Он быстро разделся, погладил ладонями жирные желтые бока, сказал — фууу! — потребовал банщика и пошел мыться. Банщик попался высокий и тощий, как факир; нос у него кривой, на глазу бельмо.
Тощий ловко парил толстого: веник жжихал и посвистывал, все тело толстого стало как кумач.
— Спасибо, товарищ, — передохнул толстый, — даже в середке загорелось… Фууу!..
— Мы распа-а-рим… то есть страсть до чего люблю купеческого званья граждан мыть. Будьте столь любезны головку, ваше степенство.
И голова толстого оделась душистой белой пеной, как в чепчик.
— Вы что же, товарищ, за купца меня признаете?
— А как же? Нешто мы не видим. Господи!.. Пожалте ручку, оттопырьте… Ах, чикотки боитесь? Извиняюсь.
— А вы кто же, товарищ, сами-то? Ваш цех?
— Я-то? Да как вам сказать, не соврать. Я, признаться, бывший партейный… Как говорится, об выходе попросили… Извиняюсь, ножку-с.
— Это почему же?
— Об выходе-то? То есть в диологию никак утрафить не могу. Ну, прямо не могу и не могу. Например, в светлое христово воскресенье заприметили наши, как я из церкви, конешно, выходил. А как в церковь не пойдешь, раз мы сызмальства к этому приучены? Отвыкнуть трудновато-с.
— Напрасно, напрасно, милый человек. Раз партийный, бога долой.
— Ах, ваше степенство. Даже не ожидал я от вас такое обличенье получить, — вздохнул тощий и, раскорячившись, стал со всех сил тереть широкую, как комод, спину толстого.
— Напрасно, напрасно, — сказал толстый. — Я тоже партийный.
— Ха-ха! — заиграл бельмом тощий. — До чего веселый вы, ваше степенство. Окромя того, еще кой-какие партейные уклоны были. Например, в пьяном положении я в морду одному гражданину дал. Правда, удар был обоюдный: он тоже мне в ухо съездил. Одним словом, диологический подход вышел — тьфу!
— Плохо, плохо! Это дело даже совсем нехорошо, товарищ. Партию мараешь.
— Дозвольте головку вторично окатить. Что, глазки щиплет? Сейчас, сейчас. Эх, ваше степенство… Многие партию марают, ежели взглянуть в общем и целом. Вы возьмите, сколько казнокрадов. Или такую мораль. Например, допустим, мастеровой, рабочий; возьмем рабочего очень делового, умного и, для примеру, самого тощего, вроде-ка, извиняюсь, я. Хорошо-с. И вот волна революции выпятивает его в передние ряды. Значит, раз он партейный да дело разумеет, пожалуйте в ответственные члены. Дале-боле, пожалуйте в члены правления фабкома. Дале-боле, пожалуйте в директора. Тут уж начинает у него брюхо расти, обзаводится он обстановочкой, да не какой-нибудь, а чтоб с фасоном, на которой графья сидели. Это я, конешно, к примеру говорю. И баба евоная, ваше степенство, к примеру, в самое несчастное положенье попадает: ему уже стыдно с ней и в люди показаться — непропёка, деревенщина. И у него уж, извиняюсь, мамзель на стороне, а то и три. По европейским крышам [1] лазиют, по ресторациям, туда-сюда. Тут уж не до партии. То есть он, конешно, дисциплину держит: скажем, ежели в Казанский собор, его палкой не загнать, а на партзаседаниях сидит старательно, а душа-то евоная уж покачнулась, от него паршивый душок пошел, это уж не партейный человек, а прямо, между нами, сущее дерьмо, потому — в общем и целом — дрянь. Чего ему: пиво жрет, коньяки шустовские жрет, чего увидит, то и жрет, с бабенками безобразничает. И становится он, как боров, гладкий. Даже в баню норовит в казенном автомобиле, даже банщика берет. Вот какая пакость получается.
Толстый гневно пробубнил:
— Три, три крепче! Критик, тоже.
— Чего-с? — не расслышал тощий. — Правда, таких совсем даже мало, а все же есть. И это заразительно, нехорошо, не по-божецки. А, например, я. Я тоже партейный был, у меня четверо детей, супруга, конешно, больная, а зарабатывал я, дай бог, полсотни в месяц. Смотришь, смотришь на таких толстозадых партейных, да и подумаешь: нет на свете справедливости. А как подумаешь это — сейчас в кабак. Пожалуйте, ваше степенство, под душ. Как, посвежей прикажете водичку пропустить?
Толстый свирепо крутился под дождем, ему противно было глядеть на тощего и слушать его раздражающую болтовню.
— А почему, ваше степенство, так выходит? — прищурил тощий глаз с бельмом. — По тому самому, что сверху надзор плохой. Вот они и разъезжают по баням на автомобилях да банщика берут. Его вымоешь начисто, веником отхвощешь как Сидорову козу, а он в порядке партейной дисциплины — гривенник. Вот вы совсем даже дело другое, вы к нежному обхождению с детства, конешно, приобыкли, и подоплека у вас самая купецкая. Пожалте! С легким паром вас, много лет здравствовать!