M/F
— Чтобы все было чисто. Понятно, паршивец? — повторил он и ушел к столам, где вся честная компания уже звенела бутылками и стаканами.
— Да, чисто, — ответил я совершенно серьезно. Сегодня ночью ничто не прольется и не изольется. Будет всенощное бдение над радиоприемником, который я позаимствую вон у того юного выгребателя слоновьего дерьма, который слушал поп-музыку, весь в себе, не обращая внимания на грохот оркестра. Скоро должны прийти новости, а вместе с ними и объявление, что выезд с Каститы открыт.
Но сперва надо было еще пережить свадебное веселье. Адерин замечательно все подготовила. На столах было достаточно угощения: джин, виски, вино, ведерки со льдом, «Куку-кугу», сандвичи и даже импровизированный свадебный торт — вишневый, в сахарной глазури, с двумя целлулоидными пупсами, весьма уместно бесполыми. Великолепный Вертитто в облегающих, расшитых тесьмой рейтузах и коротком бордовом жакете фасона, который в народе зовут «жопамерзнет», обжирался хлебом. Я сказал улыбаясь:
— Вот и тарелки твои пригодились, а?
— Figlio d’una vacca puttana troia, stoppati il culo.
— Как-то нехорошо ты сказал о моей маме. Хрен тебе в рыло, мудила чесночный.
Как оказалось, немало простых циркачей были готовы окрыситься на меня или же обсмеять, причем на самых разных языках. Один мускулистый блондин, воздушный гимнаст по имени Карл, плевался слюной и умляутами из темной финской ночи; похожая на школьную учительницу строгая дама, дрессировщица тюленей (которых уже отправили на боковую; было слышно, как они грустно ревут в бассейне, не допущенные к веселью), язвительно заговорила со мной, кажется, на измельчавшем языке Софокла. Что ж, может быть, бедняга Ллев и заслуживал подобного к себе отношения, но он за все расплатился сполна. Вообще по идее это был как бы мой долг: устроить для этих людей искрометное представление, в этот финальный или постфинальный выход, с полным богатым ассортиментом похабщины из репертуара никчемного мертвого парня, — но у меня не хватило духу. Как-то вяло, почти смиренно я пожелал укротителю львов (опять львы, кругом одни львы, от Лёве и дальше) подхватить вшей от своих старых паршивых чесоточных кошек с немытыми гривами, а заодно и заразиться по новой тропическим сифилисом. Я увидел, как одна из наездниц увела Катерину в сторонку — видимо, обучить технике уклонения от моих грязных домогательств. Адерин, чей больной глаз с виду стал еще хуже, величаво потягивала неразбавленный джин со льдом в компании инспектора манежа, который снял свой корсет и теперь с облегчением почесывал освобожденное пузо. Я пошел к клоунам, которые, так и не сняв помидорных носов, спорили о метафизике с Понго (он же отец Кастелло). Может быть, у него тут была подпольная семинария. Оркестр заиграл неуклюжий вальс, тяжеловесный и вялый, тромбон пускал газы, кларнет явно страдал диареей. Укротитель львов пустился в пляс с дрессировщицей тюленей. Почти беззубый погонщик слонов заставил Джамбо — или Алису — встать на задние ноги и танцевать, шевеля шибким хоботом. Но это было все равно что говорить о работе на отдыхе, поэтому вскоре все прекратилось. Спиртное отчасти смягчило общую ко мне неприязнь, так что враждебность сменилась презрительной жалостью. Один из клоунов, прервав свою критику кантовской Ding an sich [28], сказал мне:
— Вот ты и причалил, Kerl [29].
Все-таки есть справедливость на свете, и больше я ничего не скажу.
— Если у мужа восстало, — подмигнул отец Кастелло, — оному должно излиться.
Я увидел, как одна из наездниц — та самая, с откровенно порочным лицом, волосами мадонны и голой спиной — отходит от стола, держа в руке сандвич. У мужа восстало, да. Я бы с ней потанцевал, с этой девчонкой, чтобы скрыть то, что восстало при виде ее и что восстанет еще заметнее, когда к ней прижмется. Грубо и пошло, согласен. Но я был Лльвом. Но также и Майлсом. Интересно, а Ллев бы набросился с таким пылом на мою аппетитную напарницу по протесту? Мне почему-то вдруг вспомнилась хозяйка «Батавии», как она говорила про послепослезавтра. Что там было за слово? И зачем мне его вспоминать? Я подошел к девушке и сказал:
— Потанцуем, а? Ну, типа, в последний раз. В память о прошлом, и все дела. Я же могу получить удовольствие, не?
— Потанцуем? Но ты ж не танцуешь.
У нее был акцент того типа, который мне нравится меньше всего: провинциальный британский, вышедший в большой мир через Америку. Но разве станет мужчина раздумывать, что перед ним — величайшее благо или безмерное бедствие, — когда его руки дрожат, устремляясь к этим чашам услады, к этим лакомым твердым, но нежным изгибам в серебряных блестках? Я сказал, задыхаясь:
— Так я, в общем, не танцевать. Просто хочу подержать тебя, типа, в объятиях. В последний раз, так сказать, перед мраком женитьбы целиком ради денег.
Мои руки уже лапали ее вовсю. Она затолкала в рот сандвич, подхватив языком струйку кетчупа, потом сделала смешные большие глаза, вильнула бедрами и упала в мои объятия в пародийном пароксизме безудержной страсти. И мы закружились под светом прожекторов, освещавших манеж и ряды пустых зрительских мест. Оркестр продолжал вымучивать вальс, мой петушок ликовал в темноте, а Катерина с совершенно пустым лицом, не отражающим ничего, кроме интенсивного медикаментозного спокойствия, продолжала выслушивать совершенно ненужные ей инструкции. Инспектор манежа, танцевавший поблизости с дрессировщицей пони, которую давеча обругал, рявкнул на меня, как щелкнул бичом:
— Хоть о приличиях подумай, дундук. Это танец для вас с новобрачной.
О Господи, да. Первый танец молодоженов. А я с этой самой, вот блин. Смех, одобрительное улюлюканье, и пришлось мне наброситься со своим бременем на Катерину, вытолканную на манеж гибкими цирковыми руками. Я прижался к ней, пряча свое возбуждение, и принялся неуклюже вертеть ее в танце, но эта теплая жирная плоть была как ледяная вода для моего бедного петушка, который съежился в ярости и возмущении, словно изгнанный дьявол, потрясающий кулаком в обещании вернуться. А потом…
— Босс! — крикнул Дункель.
Босс? Меня уже ничто не могло удивить, как, должно быть, и тебя, мой любезный читатель. Кстати, что ты собой представляешь? Быть может, от нечего делать, зевая со скуки, ты решил подыскать что-нибудь этакого почитать, и тебе под руку подвернулась как раз эта книжка, и ты взял ее с полки в библиотеке, или в лавке уцененного книжного неликвида, или у уличного букиниста с целой коробкой потрепанной макулатуры и теперь рассеянно следишь — с яблоком или сигаретой в руке, периодически прерываясь, а потом берясь снова, разумеется, беспристрастно и отчужденно — за ходом этой истории, написанной кровью сердца невинного хворого мальчика, одолеваемого безумием в самой сути жизни? Посочувствуй мне; больше того: поверь. Я мог быть твоим собственным сыном или отцом. Боссом был доктор Фонанта (но разве не слышал я это имя или какое-то очень похожее, когда цирк впервые грянул медью, закружился вихрем, с грохотом ворвался в мою жизнь в хвосте процессии святой Евфорбии?), который съезжал по наклонному пандусу в центральном проходе, сидя в инвалидной коляске, толкаемой громилой-шофером. Тот держался за спинку коляски одной рукой, а другой придерживал на плече слегка запотевший переносной холодильник, содержавший, как мы все вскоре увидели, дюжину бутылок шампанского. Похоже, один лишь Дункель знал, что это босс; все остальные следили за его спуском к манежу с изумлением и любопытством.
Одну секцию пластикового ограждения арены отодвинули в сторону, чтобы доктор Фонанта смог выехать на манеж. Он сидел радостный и довольный, улыбаясь всем сразу, пока громила Умберто доставал и откупоривал бутылки с шампанским одну за другой. Лицо Умберто, который так и не снял свою шоферскую фуражку, напоминало портрет давно почившего в бозе канадского предпринимателя и мецената по имени лорд Бивербрук, только в преувеличенно брутальной версии. Дункель сказал от имени всего цирка: